Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Мы двое умирающих — ты и я, мы двое умирающих… Мы грезим и умираем…
— Замолчи, — сказала она ему голосом тихим, как вздох, точно они находились на кладбище.
По углам ее губ скользнула страшная улыбка… остановилась… и замерла, как на губах портрета.
Колеса скрипели, вращаясь по белой дороге вдоль берегов Бренты.
Река — величественная и торжественная, воспеваемая сонатами любезных аббатов в ту эпоху, когда на ее воды спускались лодки, полные музыки и веселья — теперь имела скромный вид канала, где плескались стаями зеленые и синие утки. На протяжении всей низкой равнины поля дымились, растения увядали, листья гнили на сырой земле. Густой золотистый пар разложения реял над землей разложения,
От Фоскаро до Барбариджи все княжеские виллы, где бледная жизнь, нежно отравленная косметикой и ароматами, угасла среди томной болтовни о родимых пятнышках, разрушались в безмолвии, без присмотра. Некоторые имели вид человеческих скелетов с их пустыми отверстиями, похожими на ослепшие глаза, на беззубые рты. Другие, казалось, готовы были обратиться в прах и пыль, как волосы мертвецов, когда открывают их могилы, как старые одежды, съеденные молью, когда открывают давно запертый шкаф. Стены зданий обвалились, пилястры были разбиты, решетки сломаны, сады заросли сорными травами. То там, то сям — вдали, вблизи — всюду в виноградниках, в огородах среди серебристой капусты, среди овощей, среди пастбищ, на кучах навоза и виноградной шелухи, под скирдами соломы, у порога хижин — всюду в приречной деревушке возвышались статуи. Бесчисленные, как целое племя, они стояли белые, серые или желтые от лишайника, или зеленые от мха, или же усеянные пятнами плесени — в разных позах, с разными жестами: Богини, Герои, Нимфы, Времена Года, Часы — со всеми своими луками, стрелами, гирляндами, рогами изобилия, факелами, со всеми эмблемами своего могущества, богатства и наслаждения, изгнанницы фонтанов, гротов, лабиринтов, колыбелей, портиков, подруги вечно зеленых буков и мирт, покровительницы мимолетной любви, свидетельницы прощальных обетов, образы мечты гораздо более древней, нежели рука, создавшая их, и глаза, созерцавшие их в истребленных садах. И под нежными солнечными лучами этого позднего умирающего лета их тени, захватывающие мало-помалу деревушку, казались тенями неумолимого прошлого, того, что более не любит, что более не плачет, что никогда не оживает, что никогда не вернется.
И немое слово на их каменных устах было то же, которое застыло на устах поникшей женщины — Ничто!
Но в этот же день их посетили и другие тени, другой ужас.
Отныне трагический смысл жизни стал тревожить обоих. Напрасно старались они победить физическую тоску, с каждой секундой делавшую их ум все более проницательным и все более беспокойным. Они держались за руки, словно бродили в темноте или в опасном месте. Говорили редко. Иногда смотрели друг на друга, и из одних глаз в другие переливалась смутная волна безграничного ужаса и безграничной любви.
— Мы едем дальше?
— Да.
Они крепко держались за руки, точно готовясь предпринять страшное испытание, исследовать, какой глубины могут достичь соединенные силы их грусти. В Доло под колесами их экипажа затрещали сухие листья каштанов, усыпавшие дорогу, и изъеденные ржавчиной деревья засверкали над их головами, как пурпурные занавесы, охваченные пожаром. Несколько далее вилла Барбариджи предстала перед ними, одинокая и унылая, среди своего обнаженного сада, красноватая, со следами старинной живописи в расщелинах стен, похожей на остатки румян и белил в морщинах старой развратницы. И при каждом взгляде удаляющиеся дома деревни уменьшались и синели, точно затонувшие в воде.
— Бот Стра…
Они остановились перед виллой Пизани и вошли туда. В сопровождении сторожа они посетили пустынные комнаты. Звук их шагов раздавался на мраморе и отражался эхом под старыми сводами, двери словно вздыхали, открываясь и закрываясь, голос сторожа дрожал и хрипел, рассказывая о прошлом. Комнаты были просторные, обтянутые выцветшими материями, убранные
— Col Tempo! — сказала она. — И здесь тоже.
Там — над консолью — виднелась воспроизведенная из мрамора „Старуха“ Франческо Торбида, казавшаяся еще ужаснее от рельефа, от тонкого выполнения скульптора, постаравшегося отделить резцом каждую складку, каждую морщину. А в дверях комнаты словно витали призраки коронованных женщин, скрывавших свои несчастия и свое падение в этом убежище, обширном, как дворец, обширном, как монастырь.
— Мария-Луиза Пармская в 1817 году, — объяснял тягучий голос сторожа.
А Стелио продолжал:
— Королева Испании, супруга Карла IV, любовница Мануэля Годои. Она привлекает меня больше всех. После изгнания она явилась сюда. Не знаете ли вы, жила ли она здесь с королем и фаворитом?
Но сторож знал только это имя и эту дату.
— Почему привлекает она вас? — спросила Фоскарина. — Я совсем не знаю ее истории.
— Ее конец, последние годы ее жизни в изгнании, после стольких лет страсти и борьбы, окружены необыкновенной поэзией.
И он описал ей эту женщину, пылкую и настойчивую, слабого, доверчивого короля, красавца авантюриста, разделившего ложе королевы, которого разъяренная толпа тащила по мостовой, описал историю этих трех человеческих жизней, связанных судьбой и снесенных с высоты волей Наполеона, точно солома ураганом, описал затем бунт Аранжузца, отречение, изгнание.
— Этот Годои — Князь Мира, как прозвал его король, преданно последовал за своим государем в изгнание; он оставался всегда верен своей царственной возлюбленной, а она — ему. И они жили вместе, под одной кровлей, и никогда Карл не сомневался в добродетели Марии-Луизы и до самой смерти окружал двух любовников своей неизменной лаской. Вообразите себе их пребывание здесь, вообразите их любовь, пережившую такую страшную грозу. Все было разбито и уничтожено, обращено в прах под властью разрушителя. Бонапарт прошел через них, но не мог задушить под развалинами эту уже поседевшую любовь. Верность двух любовников трогает меня не меньше, чем доверчивость доброго короля. Они состарились вместе, вообразите себе. Королева умерла первая, потом король, а фаворит — он был моложе их обоих — он прожил еще несколько лет в скитаниях.
— Это комната императора, — произнес сторож, торжественно распахивая обе половинки дверей.
Глубокая тьма, казалось, наполняла всю виллу дожа Альвиза. Императорские орлы — символ власти — царили в высоте над бледными реликвиями. Но в желтой комнате мрак захватил широкое ложе, проник под балдахин, поддерживаемый четырьмя колоннами с золотым ореолом наверху. Надпись из сокращенных слов, обвитая лаврами, сверкала над изголовьем. И это как бы погребальное ложе удлинялось, отражаясь в потускневшем зеркале между двух статуй Победы с канделябрами в руках.
— Император почивал на этом ложе? — спросил Стелио у сторожа, который показывал ему портрет кондотьера в горностаевой мантии, нелепо увенчанного лаврами, со скипетром в руках, точно в момент помазания его на царство папой Пием VII. — Достоверно ли это?
Он удивлялся, не находя в себе волнения, испытываемого честолюбцами при виде следов героя, не ощущая в себе знакомого ему сильного трепета. Быть может, ум его притупился вследствие запаха плесени, исходящего от материй, ковров и матрацев, или вследствие глухого безмолвия, среди которого великое имя пронеслось беззвучно, тогда как царапанье древесного червя слышалось так настойчиво, что Стелио казалось, будто он сверлит его уши.