Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Юноша приподнял желтое одеяло, но тотчас же выпустил его из рук, точно заметил под ним подушку, кишащую паразитами.
— Уйдем! Уйдем отсюда! — попросила Фоскарина, смотревшая в окно на парк, где красноватые косые лучи солнца перемежались с серовато-зеленой тенью. — Здесь трудно дышать.
И действительно, воздух был спертый, как в склепе.
— Теперь, — продолжал голос сторожа, — теперь мы пройдем в помещение Максимилиана Австрийского, избравшего опочивальней кабинет Амелии Богарнэ.
Они обошли комнату отделанную в красноватых тонах. Солнце ударяло на алый диван, сверкало фиолетовыми искрами в подвесках хрустальной
— Уйдем! — снова попросила Фоскарина, видя, что он медлит.
Она почти бежала по обширным залам, расписанным фресками Тьеполо, и решетка из коринфской бронзы, захлопнувшись за ней, издала ясный звон, словно звон колокольчика, гулко и протяжно прозвучавший в пустых сводах. Она бежала, охваченная ужасом, как будто дворец должен был обрушиться, и свет дня — погаснуть, как будто она страшилась остаться одна во мраке с призраками несчастия и смерти. Волнение ее передавалось и Стелио, он шел среди этих реликвий прошлого, шел за знаменитой актрисой, на всех сценах мира воплощавшей образы исступления смертоносной страсти, беззаветных порывов желания, отчаянной борьбы за великое будущее, и он чувствовал, как под ледяным дуновением стынет кровь в его жилах, как замирает его сердце, слабеет воля, как ускользает от него смысл жизни, как прерывается всякая связь с внешним миром и рассеиваются чудные грезы, заставлявшие его душу устремляться за пределы жизни.
— Неужели мы еще живы? — произнес он, когда, покинув душные комнаты, они очутились в парке на свежем воздухе.
И Стелио взял Фоскарину за руку, заглянул в глубину ее глаз, попытался улыбнуться, а потом увлек ее на лужайку, озаренную солнечными лучами.
— Как тепло? Не правда ли? Какая мягкая трава!
Он полузакрыл глаза, чтобы на веки падали жгучие лучи, и жажда жизни вновь охватила его. Фоскарина, соблазненная этим примером, также подставила свои полузакрытые глаза солнцу и сквозь ресницы смотрела на свежий и чувственный рот Стелио. И они стояли под ласкающими лучами на траве, рука об руку, и среди молчания ощущали, как кровь быстрее течет в их жилах, подобно быстротечным ручьям. Фоскарина думала о Эвганейских горах, о розоватых деревушках, похожих на морские раковины, о первых каплях дождя, орошающих свежие листья, о фонтане Петрарки и о всех милых словах, нежных обещаниях Стелио.
— Жизнь могла бы быть еще прекрасней… — произнесла она голосом тихим, словно вздох возрождающейся надежды.
Сердце возлюбленного затрепетало как плод, созревший внезапно под чудесными лучами.
Восторг и нежность охватили его душу и тело. Еще раз он пережил такое острое наслаждение минутой настоящего, точно это была последняя минута его жизни. Любовь брала верх над судьбой.
— Ты любишь меня? Скажи!
Фоскарина не отвечала. Она широко раскрыла глаза, и в них отразилась безграничность вселенной. Никогда любовь не находила себе более сильного выражения среди смертных.
— О, как хороша, как прекрасна жизнь с тобой, для тебя — всегда, всегда!
Стелио был опьянен ею, солнцем, травой, небом, словно он видел все это впервые. Узник, покидающий на заре душную темницу, больной, созерцающий в первый раз море, после того как видел перед собой
— Хочешь, мы уйдем отсюда? Хочешь, оставим печаль за собой и уйдем в страну, где нет осени?
„Осень во мне самой, и всюду я понесу ее с собой, — подумала Фоскарина, но улыбнулась слабой улыбкой, скрывавшей ее страдания. — Я… я одна уйду, исчезну… Уйду умирать вдали от тебя, любовь моя!“
Несмотря на еще далекую минуту разлуки, ей не удавалось ни победить свою грусть, ни воскресить свою надежду, но все же ее муки смягчились, потеряли горечь.
„Хочешь, мы уйдем?“
„Идти, вечно идти, вечно блуждать по свету… Идти далеко, далеко, — думала женщина-скиталица. — Вперед, без остановки, без отдыха… Ужас бегства еще не улегся, и минута покоя уже кончается. Ты желаешь утешить меня, друг мой, и для этого предлагаешь мне снова пуститься в далекий путь, тогда как мне кажется, что я только вчера вернулась домой“.
Внезапно в ее глазах блеснули слезы.
— Оставь меня еще здесь. И, если возможно, побудь со мной. А потом ты будешь свободен, ты будешь счастлив. Перед тобой вся жизнь. Ты молод. Ты достигнешь своего. Тебя лишь ждут, но не теряют.
— Ах! Опять грусть! Опять призраки! — вскричал Стелио с нетерпеливым огорчением, которого он не мог сдержать. — О чем ты думаешь? Чего боишься? Почему ты не откроешь мне, что тебя мучит? Объяснимся же, наконец. Кто ждет меня?
Она вздрогнула при этом вопросе, показавшемся ей неожиданным, хотя она сама его вызвала. Она вздрогнула, точно стояла на краю гибели, точно на мягком ковре этой травы перед ней внезапно разверзлась пропасть.
„Кто ждет меня?“
И вот, вдруг, среди этого чуждого места, на прекрасном лугу, на закате, следом за всеми кровавыми и страшными тенями прошлого появился живой образ еще более страшный для нее, одаренный волей, горящий желаниями, и все призраки прошлого померкли, их заслонил образ будущего. И вновь жизнь изменилась в ее глазах, и отрада краткого отдыха отлетела, и мягкая трава под ногами потеряла свою прелесть.
— Да, мы поговорим, если вы хотите. Но только не сейчас…
Слова с трудом слетали с ее уст, и она приподнимала лицо, чтобы удержать на ресницах слезы.
— Не грусти! Не грусти! — умолял Стелио. Душа его дрожала на этих ресницах, подобно непролившейся слезе. — Не грусти. Мое сердце в твоих руках. Я никогда не изменю тебе. Зачем мучаешь ты себя? Я — твой.
А образ Донателлы вставал и перед ним — это гибкое, сильное тело бескрылой победы во всеоружии своей девственности, манящее и недостижимое, готовое бороться и уступить.
Но его душа дрожала на ресницах другой, как слезы, застилавшие ее взор, где светилась вся безграничность ее любви.
— Фоскарина!
Жгучие капли пролились, наконец, но она остановила их движением, полным грации, освещенной страданием, движением, подобным взмаху крыла, ее пальцы встретили и отвели влагу к вискам, не вытирая ее. И Фоскарина, сохраняя таким образом на своем челе печать слез, попыталась улыбнуться.
— Прости меня, Стелио! Я так слаба…
И в эту минуту он безумно любил в ней легкие морщинки, лучившиеся от углов ее глаз к вискам, чуть заметные синие жилки, делавшие ее веки похожими на фиалки, тонкий абрис щек и слегка заострившийся подбородок и все то, чего, казалось, коснулось дыхание осени, всю тень, скользившую по этому страстному лицу.