Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Разве, помимо отражения в Донателле образа Софии, не влекло ее нечто другое к молодой девушке, потерявшей мать и со дня своего рождения не знавшей материнских ласк. Фоскарина видела ее перед собой, спокойную и серьезную, рядом со своим отцом, утешительницу великого творца, хранительницу священного огня и своей воли, чистой и сокровенной, которая должна была сохраниться сияющей и острой как клинок в ножнах.
Она уверена в себе, она владеет собой. Когда она станет свободной, то почувствует свою власть. Она создана для того, чтобы покорять мужчин, чтобы возбуждать в них любопытство и страстные желания. Ей управляет инстинкт, смелый и осторожный, как опыт. И Фоскарина вспомнила обращение певицы со Стелио в ту незабвенную ночь: ее почти презрительное молчание, отрывистые, сухие ответы, вспомнила, как она вышла из-за стола, покинула комнату, исчезла, точно
Фоскарина снова взяла его и принялась перечитывать, но память опережала ее глаза. Загадочный вопрос стоял внизу страницы в виде постскриптума. При взгляде на почерк она испытала то же страдание, что и в первый раз. И снова все оборвалось в ее сердце, словно ее страсть и ее надежда были потеряны без возврата. «Что хочет она делать? Какие у нее намерения? Она, быть может, ожидала, что Стелио тотчас же последует за ней и, не дождавшись, желает добиться этого теперь. Что хочет она делать?» Она билась над разными предположениями точно над железным засовом двери, которую надо было открыть силой, чтобы дать доступ свету ее жизни. «Отвечу ли я ей? Если бы я ответила и заставила ее понять истину? Будет ли моя любовь для нее преградой? Но душа ее всколыхнулась отвращением, стыдом и гордостью. „Нет! Никогда, никогда она не узнает от меня о моих страданиях. Никогда! Даже если она спросит“. И Фоскарина почувствовала весь ужас соперничества между немолодой любовницей и девственницей во всей силе и красоте своей чистой юности. Она почувствовала унизительность и жестокость этой неравной борьбы. „Но если бы не Донателла, то разве не нашлось бы другой? Неужели ты надеешься твоей грустной любовью удовлетворить такого человека, как Стелио? Только одно могло бы дать тебе возможность любить его и окружать его своей преданной любовью до самой смерти — ты должна была сдержать договор, нарушенный тобой“.
— Это правда! Это правда! — прошептала она, словно отвечая явственно раздавшемуся голосу — конечному приговору, произнесенному в безмолвии невидимым Роком.
„Только при одном условии он может принять и признать твою любовь, если ты освободишь его, откажешься от обладания, будешь отдавать все и ничего не требовать взамен. Для тебя условие — стать героиней. Ты поняла?“
— Это правда! Правда! — повторила она, подняв голову.
Все, что было прекрасного в ее душе, заговорило в ней.
Но яд ужалил ее. Еще раз все ее чувства задрожали воспоминанием о жгучих ласках. Губы, руки, сила, страсть юноши промелькнули в ее крови, как будто растворяясь в ней. И она сидела, застыв в своем страдании, немая, пожираемая лихорадкой, с телом и душой сожженными, точно эти виноградные ветки, покрасневшие и покоробленные от лучей солнца.
И вдруг далекое пение раздалось и поплыло в неподвижном воздухе, задрожало среди всеобщего оцепенения. Женские голоса, казалось, выходили из разбитой груди, из груди, надломленной, как хрупкий тростник, и пение было похоже на звук, издаваемый старым эпинетом со слабо натянутыми струнами, когда чья-нибудь рука нажимает стертые клавиши. Пели неровно и пронзительно на вульгарный и бойкий мотив, звучавший печальнее, чем самые печальные песни среди общей тишины и неподвижности, под яркими лучами солнца.
— Кто это поет?
С неясной тревогой Фоскарина вскочила, подошла к воде и стала прислушиваться.
— Ах! Это сумасшедшие на острове Сан-Клементе.
Приплывая от острова Безумия, вырываясь из светлой и унылой больницы, из решетчатых окон страшной тюрьмы, заунывно игривые голоса дрожали, колебались в немой безбрежности, становились почти детскими, ослабевали, готовые замереть, и вновь возвышались, крепли, переходили в визг, раздирающий душу, и вдруг замолкали, точно обрывались все голосовые связки. Затем снова раздавался вой, как мучительные вопли, как безумный призыв потерпевших крушение при виде корабля, проходящего на горизонте, как стон умирающих, и снова замирал, обрывался… и наступала полная тишина.
Раздирающей душу нежностью дышит ноябрь. Точно больной, испытывающий перерыв в своих страданиях, зная, что это — последний, он наслаждается жизнью, и жизнь услужливо и торопливо развертывает перед ним все новые и новые блага, раньше чем покинуть его навсегда, и дневной сон его походит на сон грудного младенца, засыпающего на
— Взгляните на Эвганейские горы, Фоскарина! Если поднимется ветер, то, пожалуй, они взлетят на воздух и пронесутся над нашими головами. Никогда еще не были они так прозрачны. Я хотел бы когда-нибудь отправиться вместе с вами в Арка. Там деревушки отливают розовым цветом, точно раковины. При нашем появлении первые капли дождя похитят несколько лепестков у персиковых деревьев. Чтобы не промокнуть, мы остановимся под аркой Палладио, потом, не спрашивая ни у кого дороги, станем искать фонтан Петрарки. Мы захватим с собой его сочинения в маленьком издании Миссирини — эту миниатюрную книжечку, которую вы храните у своего изголовья и которую теперь невозможно закрыть — так она переполнена растениями — совсем как кукольный гербарий. Хотите как-нибудь весной отправиться вместе в Арка?
Не отвечая, она смотрела на губы, произносившие эти милые слова, и, не обманывая себя никакими надеждами, испытывала от одного лишь звука его голоса мимолетную радость. Для нее в этих весенних картинах и в стихах Петрарки заключалось одинаковое очарование, но в стихи она могла положить закладку, чтобы отыскать страницу, тогда как картины весны исчезали безвозвратно, вместе с промелькнувшими часами. „Я не напьюсь из этого фонтана“, — хотелось ей ответить, но она молчала, желая без рассуждений наслаждаться лаской его слов. „О, да, опьяняй меня мечтами. Играй свою игру, делай со мной все, что тебе нравится!“
Маленький обнесенный стенами остров, прошел перед ними со своей мраморной Мадонной, вечно смотрящейся в зеркало вод, подобно нимфе.
— Почему вы так сдержанны сегодня, друг мой, я никогда не видел вас такой. Сегодня нельзя заглянуть на дно вашей души. Я не умею передать вам, какое чувство неизъяснимой гармонии я испытываю сегодня возле вас. Вот вы здесь, со мной, и я держу вашу руку, но в то же время мне кажется, что вы сливаетесь с горизонтом, что вы как бы становитесь сами горизонтом: с водами, островами, холмами, которые я желал бы перейти. Когда я говорил сейчас, мне казалось, что каждое мое слово сияло вокруг вас ореолом, расходящимся в бесконечности, словно тот, что вы видите там, вокруг листа, упавшего с дерева и позолоченного солнцем. Правда это? Скажите, что это правда. Или взгляните на меня.
Он чувствовал себя окутанным любовью этой женщины, как воздухом, как светом, он впивал ее душу, как стихию, и черпал из нее невыразимую полноту жизни, точно один и тот же источник тайн рождался из ее души и из глубины дня, и точно источник этот изливался в его трепетавшее сердце. Стремление возвратить получаемое блаженство возбуждало в нем благоговейную благодарность и подсказывало ему слова благодарности и восторга, как будто он произносил их, преклоняясь перед ней во мраке. Но великолепие небес и вод вокруг них стало таким поразительным, что он замолчал. Молчала и Фоскарина. И для него и для нее настала минута экстаза и уединения среди потоков света — это было короткое и в то же время бесконечное странствие, они перешагнули через бездонную пропасть, скрытую в них самих.
Лодка причалила к берегу Фузины. Очнувшись, они смотрели друг на друга ослепленными глазами, и оба испытали какое-то смущение, похожее на разочарование, когда ступили на землю, когда увидели жалкий берег с растущими на нем редкими бледными травами. И первые шаги были им неприятны, потому что они вновь почувствовали тяжесть своего тела, казалось, сделавшегося таким легким в эту дивную минуту забвения.
„Он меня любит!“ В сердце женщины вновь оживали все муки вместе с надеждой. Она не сомневалась, что его слова отражали восторг его души. Она знала, как всецело отдавался он каждой волне своего чувства, как он был неспособен на ложь и притворство. Не раз слышала она от него жестокие истины, произносимые с той гибкой и вкрадчивой грацией, которую люди, обладающие даром очаровывать, вкладывают в свою ложь. Она хорошо знала этот чистый и прямой взгляд, временами становившийся холодным и суровым, но никогда не уклонявшийся в сторону. И она знала также чудесную мимолетность и разнообразие волнения и мыслей, делавшие его ум неуловимым. В нем всегда было что-то извилистое, изменчивое и сильное, представлявшееся актрисе двойным образом огня и воды. И его-то она хотела удержать, привязать, сделать своей собственностью. В нем всегда таилась неумеренная жажда жизни, точно каждая секунда была для него последней, и он должен оторваться от радостей и страданий существования, как отрываются от ласк любовного прощания. И для этой-то ненасытной алчности хотела она оставаться единственным утолением.