Том 5. История моего современника. Книга 1
Шрифт:
— Да, именно, — ответил я.
Он помолчал с полминуты, как бы прислушиваясь к дыханию спящих товарищей, и потом сказал, понизив голос:
— Счастливый вы человек…
— Это почему?
— У вас маленькие желания и маленькие задачи. Поэтому вы всего достигнете в жизни: окончите курс, поступите на службу, женитесь… И жизнь ваша покатится по ровной, гладкой дороге…
— А ваша? — спросил я, невольно улыбаясь в темноте.
— Моя? — Опять с его кровати пронесся глубокий вздох, бурный и печальный.
— Мне суждена другая доля… Меня манит недостижимое. Жизнь моя
— Не понимаю, — сказал я наивно. — Зачем же вы выбираете карьеру, связанную с такими неудобствами?..
Конахевич горько усмехнулся и сел на своей кровати.
— Ваш вопрос показывает, что вы, в своем счастливом неведении, не можете даже понять натуры, подобной моей. Карьера?.. Это только счастливцев, как вы, ждет карьера, вроде гладкого шоссе, обставленного столбами… Мой путь?.. Пустынные скалы… пропасти… обрывы… блудящие огни… Черная туча, в которой ничего не видно, но она несет громы… Вы в бога верите? Что-то помешало мне пуститься в откровенности, и я ответил кратко:
— Да, верю.
— А я, — мрачно сказал Конахевич, — давно утратил детскую веру…
Мне было интересно узнать, что скрывается в этой мгле с мрачным неверием, бурей и громами… Но в это время на одной из кроватей послышалось движение, и раздался голос младшего Конахевича. Это был мальчик не особенно способный, но усидчивый и серьезный. Старший был прежде его кумиром. Теперь он догнал его, и оба были в одном классе.
— Ах, Людвиг, Людвиг, — сказал он укоризненно. — Опять говоришь глупости, а алгебру на завтра, верно, не выучил… Тучи, громы, а завтра получишь единицу.
— Врешь, — ответил старший сердито. — Знаю лучше тебя…
— Знаешь? — скептически возразил Игнатий. — Когда же ты выучил? В четверти опять будут двойки. Даже неприятно ехать с тобой домой: что скажешь старикам?
Людвиг демонстративно захрапел, а Игнатий продолжал ворочаться на постели и ворчать:
— И насчет бога врешь!.. Вчера стоял на коленях и молился. Думаешь, я не видел?.. О господи! Начитался этого Словацкого. Лучше бы выучил бином.
Потом и он смолк. Тогда Людвиг опять высунул голову из-под одеяла и тихо сказал мне:
— Вы надо мной смеетесь?..
— Чуть-чуть, — ответил я.
— Вы умнее, чем я думал. Я хотел посмеяться над вами…
— Благодарю вас.
Наутро он немного стыдился и косил глаза, но затем скоро вернулся к своему величаво-загадочному, байроническому тону… Он продолжал тяготеть ко мне, и часто мы прогуливались втроем. Третий был некто Кордецкий.
Это был очень красивый юноша с пепельными волосами, матовым лицом и выразительными серыми глазами. Он недавно перешел в нашу гимназию из Белой Церкви, и в своем классе у него товарищей не было. На переменах он ходил одинокий, задумчивый. Брови у него были как-то приподняты, отчего сдвигались скорбные морщины, а на красивом лбу лежал меланхолический нимб…
Не помню, как произошло наше знакомство. Меня он интересовал, как и Конахевич, и вскоре мы стали часто ходить вместе, хотя они оба недолюбливали друг друга…
Вскоре от Кордецкого я тоже услышал туманные намеки. Конахевича угнетало мрачное будущее. Кордецкого томило ужасное прошлое… Если бы я узнал все, то отшатнулся бы от него с отвращением и ужасом. Впрочем, и теперь еще не поздно. Мне следует его оставить на произвол судьбы, хотя я единственный человек, которого он любит…
— Знаете, — сказал он однажды, когда мы были только вдвоем, — я ужасный подлец… последний негодяй… преступник…
Брови его приподнялись, морщина на лбу углубилась, но мне показалось, что слова «подлец» и «преступник» он произносит с каким-то особенным вкусом, как будто смакуя и гордясь этим званием…
Однажды после каникул он явился особенно мрачный и отчасти приподнял завесу над бездной своей порочности: в его угрюмо-покаянных намеках выступало юное существо… дитя природы… девушка из бедной семьи. Обожала его. Он ее погубил… Этим летом, ночью… в глубоком пруду… и т. д.
Я слушал все это совершенно спокойно, главным образом потому, что не верил ни одному слову, а ту долю его меланхолии, которая действительно слышалась в его голосе, — приписывал предстоящей переэкзаменовке по французскому языку…
— Если вдобавок я завтра срежусь, — прибавил он мрачно, отдавая мне запечатанный конверт, — то вы… пошлите это письмо…
— К ней? — спросил я невинно. Он посмотрел на меня быстро и подозрительно и сказал с досадой:
— Она— в могиле.
— Почему же вы не пошлете письмо сами?
— Завтра вы узнаете — почему.
Наутро я пошел в гимназию, чтобы узнать об участи Кордецкого. У Конахевича — увы! — тоже была переэкзаменовка по другому предмету. Кордецкий срезался первый. Он вышел из класса и печально пожал мне руку. Выражение его лица было простое и искренно огорченное. Мы вышли из коридора, и во дворе я все-таки не удержался: вынул конверт.
— Посылать?..
Он взял его у меня из рук, швырнул в сторону и сказал, слегка покраснев:
— Я вам вчера показался большим дураком?.. Вам было смешно?
— Было немножко, — ответил я, — хотя дураком вы мне не казались…
— Не глуп… знаю сам. Но черт его знает: неисправимый фразер.
И мне показалось, что слово «фразер» он опять произнес с таким же вкусом и особого рода самоуслаждением, как недавно произносил слово «подлец»…
В это время выходная дверь на блоке хлопнула, и по мосткам застучали частые шаги. Нас нагонял Конахевич, стуча каблуками так энергично, будто каждым ударом мрачный юноша вколачивал что-то в землю. Глаза Кордецкого сверкнули лукавой искоркой.
— Что, батенька? Тоже срезались?
— Срезали, п-подлецы, — сказал Конахевич с натиском. — Но я отомщу… Отомщу ужасно.
Кордецкий насмешливо посмотрел на меня и сказал:
— Ну, Конахевич. Я — фразер, а вы вдесятеро.
— Фразер? Что такое фразер? — спросил Конахевич быстро. Кордецкий усмехнулся и пожал плечами… Он гордился словом, которого Конахевич даже не понимает…
— Я имею перед вами то преимущество, — сказал он, и опять скорбный нимб лег на его челе, — что по крайней мере сознаю, что я такое…