Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
Шрифт:
— Вот именно... По крайней мере я так рассчитываю.
Райли подумал с минуту, потом сказал:
— А не могла бы вы содержаться здесь дня на два?
— Господь с вами, конечно, нет! Это не в моем духе. Некогда мне рассиживаться. Говорят вам, я не болтун, я человек дела.
Вьюга завывала, налетал порывами густой снег. Минуты две Райли стоял и молчал, погруженный в задумчивость, потом поднял глаза и спросил:
— А вам не приходилось слышать о человеке, который когда–то остановился у Гэдсби? Но я вижу, что не приходилось...
И он притиснул мистера Лайкинса
— Я расскажу вам про этого человека. Это было еще во времена президента Джексона; гостиница Гэдсби считалась тогда первой в городе. Так вот, этот человек приехал как–то из Теннесси в девять утра, в роскошной коляске четверней, с черным кучером на козлах и с породистой собакой, — видно было, что он собакой гордится и души в ней не чает. Он подкатил к подъезду гостиницы; управляющий вместе с хозяином и челядью высыпали, конечно, встречать его. Но он только буркнул: «Ничего не требуется», — и, соскочив, приказал кучеру ждать: ему, говорит, не до еды, он приехал получить кое–что с казны по счету, заскочит напротив, в казначейство, заберет свои денежки и покатит домой в Теннесси, где его ждут срочные дела.
Ну вот, а часов в одиннадцать вечера он вернулся, заказал постель, велел распрячь и отвести лошадей в конюшню, — ему, говорит, обещали уплатить только завтра. А дело было в январе; заметьте — в январе тысяча восемьсот тридцать четвертого года, точнее — третьего января, в среду.
Ну вот. А пятого февраля он продал свою роскошную коляску и купил вместо нее дешевую, подержанную: она, говорит, вполне сойдет, чтобы довезти деньги домой, а за шиком он не гонится.
Одиннадцатого августа он продал половину своей шикарной упряжки: он, говорит, всегда считал, что по ухабистым горным дорогам, где только знай, поглядывай, ехать на паре сподручней, чем четверкой, — ему ведь не гору денег везти, он их и на паре домчит домой.
Тринадцатого декабря он продал третью лошадь, — на что ему, говорит, теперь пара лошадей с этой старенькой коляской. Ведь она ни черта не весит — одна лошадка вполне управится, а тем более сейчас, по хорошо укатанным зимним дорогам.
Семнадцатого февраля тысяча восемьсот тридцать пятого года он продал старую коляску и купил дешевый подержанный шарабан: на шарабане, говорит, сподручней пробираться по раскисшим, размокшим весенним дорогам, а он всю жизнь мечтал прокатиться в горы на шарабане.
Первого августа он продал шарабан и купил дряхлую одноместную двуколку, — ему, говорит, не терпится удивить теннессийских простаков: то–то они рты разинут, когда он въедет в город на двуколке, — они, поди, такой в жизни не видали.
Ну вот, а двадцать девятого августа продал он своего черного кучера. На что, говорит, при двуколке кучер, в нее и не сядешь–то вдвоем; да и не каждый день встретишь дурака, готового уплатить тебе девятьсот долларов за третьеразрядного негра, — ему, кстати, давно уже хотелось избавиться от этой бестии, но ведь не выбросишь его на улицу!
Полтора года спустя, точнее — пятнадцатого февраля тысяча восемьсот тридцать седьмого года он продал двуколку и купил седло, – ему, говорит, доктора давно прописали заместо лекарств побольше ездить верхом; к тому же пускай, говорит, его повесят, если он станет, рискуя головой, разъезжать на колесах по горным дорогам, а тем более сейчас, в глухую зиму, — на такие глупости он уже не способен.
Девятого апреля он продал седло: пусть, говорит, кто хочет, рискует жизнью, положась на гнилую подпругу, а тем более по этим заболоченным апрельским дорогам; то ли дело ехать попросту, без седла, — он будет чувствовать себя куда увереннее и спокойнее, он всегда презирал тряску в седле.
Двадцать четвертого апреля он продал лошадь. «Сегодня, говорит, мне как раз исполнилось пятьдесят семь лет, а ведь ничего мне не делается, здоров как бык, — вот и дурак бы я был по такой погоде трястись верхом на лошади; то ли дело для мужчины, для настоящего мужчины, пуститься пешком по обновленному весеннему лесу да по весенним горам, тем более что собака отлично может понести мои денежки в небольшой котомке. Так что встану я завтра пораньте, получу сполна по счету, а там и двину в Теннесси на своих на двоих после прощальной чарочки у Гэдсби».
Двадцать второго июня он продал собаку. «Черт, говорит, с ней, с собакой, ведь это ж такая обуза, особенно как соберешься побродить летней порой по горам и лесам: то она гонится за белками, то лает неизвестно на кого и на что, дурачится, проказничает, всего тебя обрызгает, когда переходишь с ней реку вброд; ни тебе подумать, ни полюбоваться природой; чего лучше самому нести деньги – на собаку в финансовых делах плохая надежда, я давно заметил. Прощайте же, други, это паша последняя встреча, завтра утречком я с веселой душой закину ноги на плечи и айда в Теннесси!»
Райли замолчал, и долго длилась тишина, слышно было только завывание ветра да мягкое падение снежных хлопьев. Мистер Лайкинс не выдержал:
— Ну и что же?
— Ну–с, это было тридцать лет назад, — отозвался Райли.
— И пускай тридцать лет, что с того?
— А то, что мы большие приятели с этим древним старцем. Он каждый вечер заходит ко мне проститься. Я видел его только час назад — завтра он опять собирается в Теннесси, уж который раз; завтра, говорит, он рассчитывает покончить со своим делом и удрать ни свет ни заря, задолго до того, как филины, вроде меня, продерут глаза. Слезы проступили у него, так он радовался, что опять увидит свой родной Теннесси и старых друзей.
Снова молчание. Незнакомец нарушил его:
— И это все?
— Все.
— Ну, скажу я вам, по такому часу да по такой погоде, думается мне, ваш рассказ немного затянулся. И собственно, к чему он?
— Пожалуй, ни к чему.
— А соль–то в чем?
— Да и соли, пожалуй, нет. Только если вы не слишком торопитесь обратно в Сан–Франциско с вашим назначением на должность почтмейстера, мистер Лайкинс, мой вам совет – на какое–то время остановиться у Гэдсби и ничего не принимать к сердцу. А засим будьте здоровы и да благословит вас бог!