Том 5. Произведения 1908-1913
Шрифт:
У приятеля лицо вытягивается. Я говорю ему самым нежным голосом:
— Подожди… не отчаивайся! Травок много, возьмем «Кресс-салат»…
— «Кресс-салат»? — повторяет он уныло, как деревянный попугай.
— Да, «Кресс-салат»! — кричу я, уже охваченный творчеством, тем вдохновением, о котором так много говорят провинциальные читатели. — Представь себе безногого бедняка, который вдруг снял потный валенок, — Да, «Кресс-салат»! — кричу я, уже охваченный творчеством, тем вдохновением, о котором так много говорят провинциальные читатели. — Представь себе безногого бедняка, который вдруг снял потный валенок, унавозил его, посыпал землицей и бросил
— Ты смеешься надо мною! Это подло! Как я явлюсь к издателю без твоего рассказа?
— Ну, хорошо… давай дальше! Собаки лечатся травками…
— Извини, пожалуйста, это уже относится к области ветеринарии!
— Представь себе вкусную душистую травку, которую едят на Кавказе в духанах. Отсюда легко перейти к Зелим-хану! Понимаешь? Ест он барашка с травкой… вспоминает свой мирный аул, слезы текут по его щекам, изборожденным старыми боевыми ранами… И вдруг он говорит пленному полицейскому офицеру, отпуская его на волю: «Иды… кушай травкам… будет тебе пасхам!» Чего ты еще хочешь, черт тебя*побрал бы?! Ну, вот: «Олень копытом разбивает лед, пока не найдет прошлогодней травы… бедные олешки!» Ну, как я выпутаюсь, черт побери, из этого Нарымского края! Нужно будет ввести политического ссыльного, но ведь цензура…
— Цензура!.. — промолвил редактор печально. Потом он немножко помолчал, вздохнул, взял шляпу и стал уходить.
Но вдруг он остановился и обернулся ко мне.
— Заважничал… модернист!.. — бурчал он, открывая дверь. — По-моему, это с твоей стороны свинство! Ты несомненно издеваешься над искусством. Травка… травка… травка… травка!.. А по-моему, надо подходить к вопросу проще…
Я догнал его уже в передней, когда он, рассерженный, всовывал свои ноги в калоши и надевал шляпу.
— Надо писать серьезно… — говорил он. — Конечно, я не обладаю даром, как ты, и наитием… Но если бы я писал, я написал бы просто. Помнишь, как мы с тобой, — тебе было одиннадцать лет, а мне десять, — как мы ели с тобой просвирки и какие-то маленькие пупырушки на огороде детской больницы?
— Конечно, помню! Дикое растение!
— А помнишь молочай?
— Ах, ну, конечно, помню! Такой сочный стебель с белым молоком.
— А свербигус? Или свербига, как мы ее называли?
— Дикая редька?
— Да, дикая редька!.. Но как она была вкусна с солью и хлебом!
— А помнишь: желтые цветы акации, которыми мы набивали полные с верхом фуражки и ели, как лошади озес из торбы?
— А конский щавель?
Мы оба замолчали.
И вдруг пред нами ярко и живо пронеслись наша опозоренная казенным учебным заведением нежность… пансион… фребелевская система… придирки классных наставников… взаимное шпионство… поруганное И вдруг пред нами ярко и живо пронеслись наша опозоренная казенным учебным заведением нежность… пансион… фребелевская система… придирки классных наставников… взаимное шпионство… поруганное детство…
— А помнишь, — сказал он и вдруг заплакал, — а помнишь зеленый, рыхлый забор? Если по нему провести ногтями, следы остаются… Возле него растут лопухи и глухая крапива… Там всегда тень и сырость. II по лопухам ползают какие-то необыкновенно золотые, или, вернее сказать, бронзовые жуки. И красные с черными пятнами коровки, которые сплелись целыми гирляндами.
— А помнишь еще: вдруг скользнет луч, заиграет роса на листьях?.. Как густо пахнет зеленью!
— Так, стало быть, рассказа не будет? — спросил редактор.
— Нет, я постараюсь что-нибудь слепить. А впрочем… Ну разве все то, о чем мы говорили, — не рассказ? Такой в конце концов наивный, простой и ласковый?..
Редактор обнял меня и поцеловал.
— Какой ты… — сказал он, но не докончил, глаза его увлажнились, и он, быстро повернувшись, ушел, сопровождаемый веселым лаем Сарашки и Бернара, моих милых друзей — сенбернарских песиков, — которым теперь обоим по пяти месяцев…
Черная молния
Я теперь не сумею даже припомнить, какое дело или какой каприз судьбы забросили меня на целую зиму в этот маленький северный русский городишко, о котором учебники географии говорят кратко: «уездный Я теперь не сумею даже припомнить, какое дело или какой каприз судьбы забросили меня на целую зиму в этот маленький северный русский городишко, о котором учебники географии говорят кратко: «уездный город такой-то», не приводя о нем никаких дальнейших сведений. Очень недавно провели близ него железную дорогу из Петербурга на Архангельск, но это событие совсем не отразилось на жизни города. Со станции в город можно добраться только глубокой зимою, когда замерзают непролазные болота, да и то приходится ехать девяносто верст среди ухабов и метелей, слыша нередко дикий волчий вой и по часам не видя признака человеческого жилья. А главное, из города нечего везти в столицу, и. некому и незачем туда ехать.
Так и живет городишко в сонном безмолвии, в мирной неизвестности без ввоза и вывоза, без добывающей и обрабатывающей промышленности, без памятников знаменитым согражданам, со своими шестнадцатью церквами на пять тысяч населения, с дощатыми тротуарами, со свиньями, коровами и курами на улице, с неизбежным пыльным бульваром на берегу извилистой несудоходной и безрыбной речонки Ворожи, — живет зимою заваленный снежными сугробами, летом утопающий в грязи, весь окруженный болотистым, корявым и низкорослым лесом.
Ничего здесь нет для ума и для сердца: ни гимназии, ни библиотеки, ни театра, ни живых картин, ни концертов, ни лекций с волшебным фонарем. Самые плохие бродячие цирки и масленичные балаганы обегают этот город, и даже невзыскательный петрушка проходил через него последний раз шесть лет тому назад, о чем до сих пор жители вспоминают с умилением.
Раз в неделю, по субботам, бывает в городке базар. Съезжаются из окрестных диких деревнюшек полтора десятка мужиков с картофелем, сеном и дровами, но и они, кажется, ничего не продают и не покупают, а торчат весь день около казенки, похлопывая себя по плечам руками, одетыми в кожаные желтые рукавицы об одном пальце. А возвращаясь пьяные ночью домой, часто замерзают по дороге, к немалой прибыли городского врача.