Том 5. Стихотворения, проза
Шрифт:
Ирина Сергеевна, уже томящаяся долгой своей страдной порой, сидела на балконе около благовонных кустов лиловой и белой сирени, а майское утро звенело, сверкало и пело своими расцветами, жужжаньями пчел и шмелей, быстрых ос и пестрых мух, светилось и переливалось мельканьями порхающих бабочек. Она встала и, тяжело ступая, пошла бродить по саду. Зеленые бронзовки, зарываясь в пахучие цветки китайской рябинки, казались крупными живыми изумрудами. По садовым дорожкам пробегали черные бегуны и бронзового цвета жужелицы, с видом хищным и воинственным. Майский жук, сонно свалившийся с дерева после ночного своего раденья, немедленно становился жертвой жужелицы, растерзывавшей его своими хваткими челюстями. Тополи мерцали смолистыми
Она опять вспомнила о своей подруге Лизе Метельниковой, и ей было так жаль, что ее нет тут, что она потерялась, что ее нельзя позвать к себе. Ей хотелось, чтобы она была с ней, когда она будет рожать своего ребеночка. «Бедная Вероника, никого с ней не будет при ее появлении, кроме меня и глупой акушерки». Мужчин она не считала существующими при таком событии. Конечно, будет доктор Левицкий, всегда во время своих визитов миндальничающий. А Ванечка, по своему обыкновению, будет малодушествовать в соседней комнате и бояться, что я умру. Правда, когда я рождала Глебушку, я очень мучилась, а когда Игоря, чуть совсем не померла. Но девочек легче рождать, это всем известно.
Но где же сейчас Лиза Метельникова? Гуляет с мужем под землей? Смотрит, как рождается серебро и золото? Проходит в конях по длинным подземным коридорам, где сплошные стены из сапфира, малахита и рубинов? Как там должно быть красиво! А выйдешь на волю горы. А взойдешь на гору – дали. Синие, синие. И когда солнце заходит, туманы внизу, сперва как белое руно, а потом как красно-рыжее золото. Рыжие белки и лисицы, и краснее огня.
Иволга проиграла свою руладу и, перелетев на другое дерево, пропела еще звончее свой виолончельный напев. Ласточки с дружным торопливым щебетаньем носились за оградой сада.
«Верно, гроза соберется, – подумала Ирина Сергеевна. – Не по-весеннему, а по-летнему сегодня жарко».
Маленький червячок землемер, зеленая гусеница, складывался и выпрямлялся на близком листке, как крохотный складной аршинчик. Она хотела чуть-чуть тронуть его пальцем, но он уклончиво покатился по листку, свалился с него и, успев принять свои меры, повис на длинной тончайшей паутинке, которую, кругообразно вращая головой, он стал терпеливо вбирать в себя, желая опять взобраться на листок.
Ирина Сергеевна усмехнулась. «Мир во зле лежит, – передразнила она про себя интонацию голоса того странника. – И этот вот мир тоже? Этот червячок тоже чем-нибудь согрешил? Какой вздор! И какая жестокая несправедливость, говоря о игре, видеть только людей и их гадости. Насколько богаче и разнообразнее мир. Сколько в нем великой своей правды, такой красивой, как крылья бабочек и пение птиц. И нет греха. Это глупое гадкое слово. Он хорошо говорил, этот странник. Так образно. И сам он какой-то был особенный. Кто он и откуда? У него был не крестьянский голос. О, нет! И он был не духовного звания. Те всегда тягучие и фальшивые. Может быть из купцов. Или и повыше? Он так говорил, что не разберешь. И этот шрам на лбу. Верно кто-нибудь ударил его лезвием, саблей или ножом большим. Он хорошо говорил, о том, как не достучишься ни в какую дверь.
Только лик мира сего должен перемениться иначе, чем он думает, и не верю я в пришествие его пророчеств».
Молодая женщина была права. И странник был прав. В слове странника Ирина Сергеевна увидела только части и выпуклости, не увидев его целиком. И не знала она, что уже неисчислимые вестники, разные, одни – благовестники, другие – зловестники, каждый рассмотрев по-своему лик мира и увидев, что он должен перемениться и неуклонно должен быть изменен, пошли по миру, не приемля его, пошли по путям, топча их, затаптывая придорожные цветы, меняя своими шагами тропинки и межи, уже кое-где и ломая ограды, изменяя лик давнишних владений и установленных царствований, роняя сглаз, и голубой цветок, поселяющий в сердце жажду далекого, и красный цветок поджога.
Ирина Сергеевна не ошиблась. Она ушла в дом и села за фортепьяно, но не успела она взять нескольких аккордов, как начал греметь гром и пришла гроза. Веселая майская гроза, которая развертывает свое огненное празднество лишь на краткие минуты, чтобы освежить воздух, напоить деревья и травы, и не медля окутаться в высокую радугу.
Светлый день прошел и погас. А вечером Ирина Сергеевна, усадив к себе на колени Глебушку, сидела в кресле около раскрытого окна и долго слушала, как вокруг высоких берез на дворе летали и гудели майские жуки. Шелестенье плакучих берез, покрытых пахучими молодыми листочками, вечерние тени, неявственно снующие в зеленой чаще ветвей, и это долгое упоенное жужжанье майских жуков, ровное, но иногда прерываемое одним близким жуком, прилетевшим только что и с размаху ударившимся о зелень, наполняло душу молодой женщины ощущеньем слитного праздника, творимого природой и откликающегося в человеческом сердце радостью связи человека с Землей. Хорошо быть на пиру, куда ты зван, где ты желанен, где ты сливаешься своим весельем с неисчислимым полчищем гостей, из которых каждый пьет полную чашу своего довольства. Пиршественное шуршанье, жужжанье и гуденье голосов дает человеку высокое счастье чувствовать себя не одним, быть играющим звеном огромного сверкающего ожерелья, со звенной скрепой в лучистой цепи, а концы этой цепи смутно теряются, уходят куда-то и в небо и в глубь земли, в настоящее, прошедшее и будущее, и это хорошо, что не видно концов цепи, потому что там, где они теряются, что-то неизвестное, обещающее новизну своей непознанностью, и, если не видно концов, сердце и не предвидит конца, не думает о нем.
Глебушка, прижавшись к матери, давным уже давно заснул. Дверь тихонько скрипнула, и в комнату вошла Ненила, чтобы осторожно унести мальчика в детскую.
Через несколько минут она снова вошла.
– Что это, барыня, вы так сидите одна? – спросила она заботливо. – Страдаете верно?
– Нет, мне хорошо сейчас, Ненила, – отвечала разнеженно Ирина Сергеевна. – А все-таки трудно, уж не в первый раз, а ой как трудно.
– Потерпите, матушка барыня, теперь уж совсем недолго.
– Как погуляешь, походишь, очень тяжело. А ходить-то мне нужно.
– Уж такая наша доля женская. Нами только за то и мир держится. Разве мужчина может ребенка выходить, за дитятей походить? Да у него и руки-то другие. Топор или лопату или ружье хорошо умеет держать, а ребенка, если возьмет на руки, ты стой и смотри за ним, как за другим ребенком, чтобы он его не выронил.
– А у тебя, Ненила, ведь только один был сын?
– Эка вы вспомнили, матушка. Это уж так было давно. Один сыночек был, как есть один. И того в солдаты угнали, как англичане с французами и турками в Крым воевать приходили. Там он, бедненький, и головушку сложил свою, ни в чем-то неповинную. Только я его и видела. Если бы здесь он помер, я бы хоть на могилку к нему сходила, помолилась, цветочков бы на могилку принесла. А там в чужедальной стороне никто не пожалел и никто не пожалеет.
– Теперь легче будет народу. Все теперь вольные.
– Так-то оно так. Да трудно и с волей. Разве бедность не та же неволя? Мало ли мужики маются и вольные. А мне самой на что она, эта воля? Я одна. Никого у меня нет. Куда бы я пошла теперь от вас, барыня? Да ведь мне и хорошо у вас.
Вы ласковая, вежливая. И деточек ваших я люблю. Только уж очень своевольный Игорюшечка. Сладу с ним нет. Пойду его укладывать. Он, проказник, до сего часа не спит, заигрался в кубики.
– Я зайду сейчас поцеловать его.