Том 5. Стихотворения, проза
Шрифт:
Она посмотрела с любовью на лицо спящего мужа. Полоса солнечного света, пройдя через неплотно задвинутую занавеску окна, выходившего в сад, ярко озаряла это лицо, спокойное, довольное, милое.
– Ванечка, – шепнула она, поцеловав его, – вставай, глупенький. Бог знает, как мы проспали.
Ванечка потянулся, усмехнулся, крепко обнял ее за нежную шею и с ласковой шутливостью сказал:
– Сейчас. Проспали-то проспали, да я, пожалуй, в этом не виноват.
Он встал, отдернул занавеску у одного из окон, минутку полюбовался на солнечное утро, подошел опять к кровати, взял с ночного столика папиросу, закурил, поставил ступню правой ноги на край постели и, опершись правым локтем о согнутую колонку, наклонился к глядевшей на него, и, смотря на нее через расходящейся голубоватый дым, стал без конца повторять:
– Ты милая, милая, милая, милая.
Вчера ночью, когда он ложился в постель, и свеча была еще не погашена, она снова с особенной секундною четкостью, какая бывает в видении, заприметила, хорошо ей знакомую, родинку на смуглой икре правой его ноги. Это было как маленькое солнце, темное, темно-коричневого цвета. Сейчас она опять смотрела на него, и эта родинка, довольно большая и правильно очерченная, совершенный кружочек, волновала ее и возбуждала в ней прилив неизъяснимой нежности. Вдруг, быстро подняв голову и откинувшись от подушек, влюбленная прижалась щекой к этой смуглой ноге и крепко поцеловала это темное солнце. В ту же секунду он упал к ней опять с лицом озаренным, с глазами горящими. Ему казалось, что он в первый раз ее любит, ей казалось, что она любит его в первый раз, и, блаженные, опять они два были одно.
Когда охотники в лесу потеряются, разделенные разными манящими целями, и нужно всем соединиться в одном месте, сойтись с добычей и собрать всех собак, забежавших слишком далеко, они, перекликаясь, трубят в рог. Весел гулкий звук охотничьего рога, поющего переливами в осеннем лесу. Спугнутые, перелетают и стрекочут сороки, взволнованные и озадаченные непривычной музыкой. Весело и радостно лают собаки, узнавая приказ хозяина, успокоенно подчиняясь знакомому зову, разрешающему отдыхом их усталость, не давая им больше вовлекаться в новые поиски, прекращая гон. Падают нарядные желтые листья. Белка, распушивши свой рыжий хвост, перепрыгнет с размаху с дерева на дерево. Мелькнет среди кустов и просвистит синица. Мелькнут на кусте пестрыми нежными сережками гроздья бересклета. Молча радуются сонной своей жизни, приподнимая широким белым теменем слипшиеся старые листья, глубью пахнущие грузди. Охотники сошлись. У них веселые глаза и много добычи, а на добычу хотящим завистливым ревнивым и жалующимся лаем, подвизгивая, лают запьяневшие собаки.
Когда деревенские девушки уйдут спозаранку в лес за ягодами, наклоняются они к розовой и красной землянике, поклоняются матери-Земле, когда рвут ее, дышут духом земным, всеми крепкими лесными выдыханьями, щеки алеют, сердце бьется чаще, уводит их мечта, обещает им мечта, невидимое им видимо, а самое видное незримо, и кружит их тогда леший, без толку водит все по одним и тем же местам, из которых никак не выберешься, заводит в болото, где зеленые лужайки, но с окнами бездонными. Тут только сказать заговор да громко аукаться. И потерявшиеся девушки аукаются. «Ау!» звучит из березовой рощи, вызолоченной солнечными пятнами. «Ау!» доносится из шаткого осинника. «Ау! Ау!» доходит от болота, где всегда по трясине кто-то ходит, шлепая незримыми широкими ступнями. И за соседним холмом играет эхо. И слышно бульканье в лесной речке, пробирающейся под навесом из ветвей ракит, точно кто-то с косогора скатывает в воду береговые голыши. Девушки сошлись в зеленом свете леса. «Ай, подруженьки, сколько земляники-то!» Алеют щеки и горят глаза.
Когда ласточка надолго улетает за мошками, жалостно пищат в ее маленьком, из грязи слепленном, круглом домике заскучавшие беспомощные дети. Им тесно, и душно, и голодно без матери. Вот летит она, прилетела наконец, острокрылая, с клювиком, полным всякого добра. Как живительно стало сразу щебетание малых птенцов. Веселее сразу станет и человеческому сердцу, слушающему снизу, в ином большом доме, прислушивающемуся, летит ли ласточка к своим детям, осуществляется ли в голубом воздухе дня, в его прозрачном золоте, правда и нежность творящей жизни. Любящий и любящая нашли и узнали друг друга. Любимая вся просветлела от любимого. Любимый дышит полной грудью. И ласточкиным птенцам хорошо, они щебечут весело и ласково.
Тесно обнявшись, как дети после ссоры, чувствующие друг к другу после примирения двойную нежность, Иван Андреевич и Ирина Сергеевна, хоть ссоры между ними и не было, были действительно как дети. Они ходили взад и вперед по липовой аллее, уходили в другой сад, и молча смотрели на красные гроздья рябины. Прилетал серый дрозд на высокую ветку, и, не смущаясь близостью людей, начинал клевать красные ягоды.
Выходили из сада на двор, заходили в длинный хлев и любовались на коров, холеных и довольных своей коровьей жизнью. Шли на деревню, к пруду, но тут их объятие размыкалось, и, идя рядышком, они посмеивались на свою чинность. При таких прогулках по деревне, в тот или другой день, конечно, им встречался кто-нибудь из мужиков, заводилась обычная беседа, и обычно кончалась какой-либо просьбой. – Поправить крышу хочешь? – повторял Иван Андреевич слова рачительного мужика Назара. – Да возьми у меня тесу сколько нужно. Там около сарая у меня лежит его много.
Назар был, собственно говоря, самый зажиточный мужик среди немногочисленных обитателей деревеньки Большие Гумна. Но, может быть, именно в силу своей хозяйственности и домовитости, он смелее, чем другой, обращался к барину с просьбами. Впрочем, всех мужиков-то в Больших Гумнах было лишь несколько, и Гирееву было нетрудно исполнять их просьбы, в чем Ирина Сергеевна не только никогда его не удерживала, но всегда поощряла и подталкивала.
Влюбленные возвращались домой. Заходили на конюшню. Кони, узнав их, весело ржали. Белый арабский конь Джин, подаренный Ирине Сергеевне Огинским. Коренастый и злой иноходец, на котором ездил верхом Иван Андреевич. Троечные лошади серой масти, с яблоками. Много еще и других. Лошадиные морды тянулись к счастливым, храпели и обнюхивали их руки, в которых для таких свиданий бывали иногда припасены изрядные куски сахара.
– А не покататься ли нам верхом? – спросила Ирина Сергеевна?
– Так что ж, – отвечал Иван Андреевич. – Поедем в Ми-халково или в Тихоречье. Мне как раз и нужно в Тихоречье, велеть еще тесу привезти, да и насчет дров тоже.
Михалкове и Тихоречье были те другие два имения, вернее именьица, откуда Гиреевы получали для своих Больших Лип немало всякого добра. Тихоречье было даже и не усадьбой, а просто лесным хутором, где в доме лесника они обычно ночевали во время затянувшейся охоты, особенно ранней весной, когда начинался глухариный ток.
– Тихоречье! – промолвила в странном раздумье Ирина Сергеевна и тотчас же торопливо прибавила: – Едем!
Андрей в одну минуту оседлал коней.
– С Богом!
Дробь конского топота выметнулась из ворот, и вот оно, широкое поле.
Четыре конских ноги и четыре конских ноги. А музыки тут больше, чем восемь звуков. Стук копыт и звяканье подков, два разные бега, перебивая одной напевностью другую, взметают дорожную пыль, легко уносясь все дальше и дальше. И больше, чем пылинок, взметенных мыслей в двух душах, во всяком случае в одной из них, в той, что прихотливее, в той, что своевольнее, в той, что опрометчивее, в неосмотрительной, внезапной, в женской.
Предавшись равномерному покачиванию на высоком седле и радостно чувствуя теплоту и веселость горячего коня, Ирина Сергеевна унеслась мыслью далеко. Ей хотелось скакать не эти несколько верст до Тихоречья, а гораздо, гораздо дальше. Ей нравился дремучий лес Тихоречья, с рекой, с его озерками и болотами, но ей хотелось иного леса, который кажется мечте голубым и доходящим до самого неба в непознанной своей дали. Ей грезились зубры и кабаны, тяжелые кабаны, подслеповатые и злые, с могучими, распарывающими врага клыками. И еще другие леса ей снились в этом полете, овеваемом струеобразными дуновениями ветерка. Те, что за морями, за синими морями, за золотыми днями, без долга и без сожаления, за звездными ночами, ведущими и уводящими туда, где все будет новое, где цветолюбы колибри и райские птицы.