Том 5. Воспоминания
Шрифт:
Иногда, когда выяснялись непомерно большие траты по дому, у нас начинала во всем проводиться экономия. К утреннему и вечернему чаю нам выдавали только по четвертушке пятикопеечной французской булки, а там, если голоден, ешь черный хлеб. Черный хлеб был румяный, вкусный филипповский хлеб (в Туле у нас было отделение московской филипповсой булочной). Но все-таки после белого было невкусно, а главное — если бы знали: «Этот гимназист ест за чаем только маленькую четвертушечку белого хлеба, а остальное, как дворник, доедает черным хлебом!» Или: «Идет в сапогах, которые сам себе начистил». Щербаков Александр, например, — если бы знал!
За дом от нас. пересекая нашу Верхне-Дворянскую,
Домик бабушки стоял на границе культурной части города. Около домика кончалась на Старо-Дворянской мостовая, кончалось освещение. Дальше улица была немощеная, заросшая гусиной гречей, пересекалась большим оврагом, где под доской, переброшенной для пешеходов, в черной тинистой воде извивались жирные пиявки. А за оврагом было поле. Осенью в этих местах была непролазная грязь, а ночью в жуткой темноте не светилось ни одного огонька… Ох, страшна эта уличная темнота! Ничего в детстве я не знал страшнее. Особенно там, за бабушкиным домом, где в черной темноте овраг с пиявками, а в углублении каждой калитки, наверное, прячется жулик.
Домик бабушки был очень ветхий, и все надворные постройки — такие же: тес серый, почти черный, от старости покоробился лодочкою. В глубине заросшего двора — очень глубокий колодезь и покосившийся флигелек, за двором — сад, сплошь фруктовый и ягодный; ягоды у бабушки были очень большие, яркие и жирные, — и клубника, и малина, и смородина, и крыжовник. Яблони и груши — старые, развесистые.
Бабушка — сухая старушка, серьезное лицо с поджатыми губами светится хорошим старческим светом. Она ужасно всегда боялась кого-нибудь стеснить собою, доставить лишнюю работу или беспокойство. Раз она тяжело заболела крупозным воспалением легких, была почти при смерти. Разослали телеграммы сыновьям: один хозяйничал в своем рязанском именьице, другой служил акцизным в Ефремове, младший, пехотный, офицер, стоял с полком в Польше. А бабушка взяла да в два дня и выздоровела. Взволнованная, сконфуженная, она выходила навстречу каждому из приезжавших сыновей и говорила виновато:
— Ты прости меня… Я поправилась! Это серьезнейшим образом. Долго потом все с любовным смехом вспоминали, как бабушка выходила к сыновьям и извинялась, что не умерла.
Была очень добрая. Жила, во всем себя ограничивая, и помогала направо и налево. В подвальном этаже дома и в надворном флигеле жила беднота, платила плохо, а часто и совсем не платила, иногда годами. Ну, что тут поделаешь! Не выгонять же их на улицу! На именины бабушки в большом количестве являлись плохо одетые старушки с льстивыми глазами, отставные мелкие чиновники с красными носами. Пили апельсиновую водку, ели пирог с капустой и рассказывали о разных своих злоключениях. Несколько лет подряд являлся здоровенный детина в форме сербского добровольца, с рукою на черной перевязи. Меня удивляло, что иногда за едою он вдруг очень свободно начинал работать раненою рукою.
Прислуга у бабушки жила не такая, которая знала свое дело, я которая была очень несчастная. Кухаркой служила бывшая наша молодая няня, Катя. Она была даровитая девушка, выучилась у нас говорить по-немецки, читать и писать. Вышла замуж за нашего кучера Петра. Он вскоре спился и был крючником на Волге. Иногда вдруг являлся, жил на хлебах у жены, пьянствовал, бил ее зверски и, обрюхатив, исчезал. Всегда она была беременная, больная, задыхающаяся, с кучей ребят. Работала усердно, по сил было мало. Смешно было подумать, чтоб бабушка могла ей отказать; куда же она денется?
Дворником был дурачок Петенька. Лет под сорок, редкая черная бороденка,
Однажды Петр, Катин муж, пьяный, долго и жестоко колотил Катю, потом тут же в кухне, сидя, заснул, положив голову на стол. Петенька решил избавить Катю от этого зверя. Взял полено, подкрался и с размаху ударил Петра по голове. Петр вскочил, бросился на Петеньку, Петенька испугался и убежал, а Петр с залитым кровью лицом опять заснул.
Бабушка потом говорила Петеньке:
— Как же это ты так, Петенька? Ты — маленький, он — большой и сильный, а ты его вдруг поленом. Ведь он бы тебя убить мог.
И Петенька рассказывал всем своим бормочущим, гнусавым голосом:
— Бабушка мне сказала: он большой, а ты его маленьким поленом убить хотел. Побольше нужно было взять!
У бабушки доброта была гармоничная и умиляла. У жившей с нею тети Анны доброта эта переходила всякие пределы и больше раздражала.
Вот — праведница, которая, умирая, наверное, молилась об одном: чтобы ей в аду было присуждено место не слишком горячее. И Христос сказал бы ей на страшном суде: ты губила душу свою и тем спасла ее!
Худая, с птичьим личиком, но с не-птичьими, медленно-степенными движениями. Она была учительница музыки, у нее учились музыке сестры и все наши знакомые барышни. За уроками лицо ее было строго, серьезно и торжественно. Но учительница она была очень плохая. Всем ее ученицам, сколько-нибудь способным, приходилось потом переучиваться; чуть ли не на второй или третий год ученики ее уже начинали отхватывать Бетховена и Шопена. У нее самой рояль был плохонький, рыжего цвета, и звучал, как слабо натянутый барабан. Я никогда не слышал, чтоб она сама что-нибудь играла, — только кадрили и польки, когда мы танцевали.
Всегда она была в хлопотах. Всегда у нее было какое-нибудь ужасно бедное семейство, которое нужно было накормить, ужасно несчастный человек, которого нужно было пристроить. Она обходила знакомых, собирала деньги, выпрашивала место. Собранные деньги главою несчастного семейства пропивались; несчастный человек, получивший место, оказывался прохвостом или пропойцей. И уже давно никто не верил рекомендациям тети Анны.
Несчастие другого человека не давало ей покоя, не давало жить. Вернее, даже не так, а вот как: свою жажду помощи ее тянуло утолить с тою же неодолимою настойчивостью, с какою пьяницу тянет к вину. Знает, что денег не пожертвуют:
— Дайте мне взаймы двадцать рублей. Через три дня я получу в женском епархиальном училище за уроки музыки, — отдам.
— Ну, смотрите, — только на три дня даю! Если не отдадите, поставите меня в безвыходное положение.
— Ну, конечно же, отдам!
И не отдавала. Не потому, что не хотела, а не донесла. Встретилось новое горе, — и отдала туда. Резкие письма с упреками и прямыми оскорблениями, грозные требования, тяжелые объяснения с клятвами сейчас же отдать при первой возможности, озлобленно-виноватые глаза, боязнь встретиться на улице… А завтра опять то же самое. Вся она была в долгах, все у нее было заложено, ростовщикам платила ужасные проценты. Раз зашел у нас разговор, кто бы что сделал, если бы выиграл двести тысяч (частые везде у нас разговоры, — приятно помечтать о богатстве, когда выигрышный билет делает богатство возможным). Тетя Анна с загоревшимися глазами заявила, что она открыла бы тогда… кассу ссуд! Все изумились, а тетя. Анна горячо стала доказывать, что это было бы самым большим благодеянием для бедняков, — давать под залог деньги из десяти-двенадцати процентов в год. Сколько же процентов она, бедная, платила сама!