Том 5. Воспоминания
Шрифт:
И, вытянувшись, как солдаты, мы галдели хором:
— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство!
В душе были злорадство и смех. Мы отлично видели: этот грозный Новоселов трусит, — да, да, трусит министра! Одним боком — страшный, а другим — смешной и боящийся.
И, наконец, — приехал министр. Вдали — суетня, хлопанье дверей. А в классах везде — тишина. Учителя — еще бледнее и испуганнее, чем мы, сейчас они с нами вместе — подответственные школьники, уроки выслушивают невнимательно, глаза, прислушивающиеся, бегают.
Громкий, властный топот шагов. Все ближе. Двери настежь. Вошел министр. Высокий, бритый, представительный, за ним — попечитель учебного округа Капнист, директор, инспектор, надзиратели.
Он сказал:
— Ну, вам мне особенного говорить нечего. Все, что нужно, я сказал господам преподавателям… Прощайте.
Мы в ответ дружно гаркнули:
— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство!
Министр с недоумением оглядел нас и покраснел. Когда он выходил из класса, Новоселов отстал, обернулся и с злобным упреком сверкнул на нас стеклами очков.
Когда я был в пятом классе, прежнего директора сменил новый, — Николаи Николаевич Куликов. Это был совсем другой. Высокий, представительный, с неторопливыми движениями, с открытым благожелательным лицом. И время становилось как будто другим. Был 1880 год, во главе правительства стоял Лорис-Меликов. Министра народного просвещения, всеми проклинаемого гр. Д. А. Толстого, сменил Сабуров, — тот самый, о котором я сейчас рассказывал. В нашей гимназии, в беседе с нашим начальством, он решительно высказался против принудительного хождения учеников в церковь, — это, по его мнению, только убивает в учениках всякое религиозное чувство. Начальство было поражено и прямо-таки не посмело исполнить его распоряжения, — мы продолжали обязательное посещение гимназической церкви. От нового нашего директора веяло тем же новым духом.
На гимназическом акте он сказал речь к собравшимся родителям учеников, часто и красиво повторяя в ней:
— Мы — к вам, вы — к нам!
А потом произнес речь о Пушкине, четко и певуче читал стихи Пушкина, и чувствовалось, как сам он наслаждался их музыкой:
Поэт! Не дорожи любовию народной! Восторженных похвал пройдет минутный шум, Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, Но ты останься нем, спокоен и угрюм…Года через два-три, когда я прочел Писарева, я был преисполнен глубокого презрения к Пушкину за его увлечение дамскими ножками. Но я вспоминал волнующие в своей красоте пушкинские звуки, оглашавшие наш актовый зал, — и мне смутно начинало казаться в душе, что все-таки чего-то мы с Писаревым тут недооцениваем, несмотря на все превосходство нашего миросозерцания над образом мыслей Пушкина.
Обращение Куликова с гимназистами было для нас совершенно невиданное. Обнимет какого-нибудь ученика и ходит с ним по коридору и разговаривает. Когда я был в шестом классе, три моих товарища, Мерцалов, Буткевич и Новиков, попались в тяжком деле: раздавали революционные прокламации рабочим Тульского оружейного завода. При Новоселове их, конечно, немедленно бы исключили с волчьими паспортами. Куликов выставил дело как ребяческую шалость. Виновные отделались только тем, что отсидели в карцере по два часа в день в течение месяца к раз в неделю должны были ходить на душеспасительные собеседования с нашим законоучителем, протоиереем Ивановым, который текстами из библии и евангелия доказывал им безбожность стремлений революционеров.
Воспоминание о себе Куликов оставил у нас хорошее. У меня в памяти он остался как олицетворение краткой лорнс-меликовской эпохи «диктатуры сердца». Года через два Куликов ушел со службы. Не знаю, из-за либерализма ли своего или другие были причины. Слышал, что потом он стал драматургом (псевдоним — Н. Николаев) и что драмы его имели успех на сцене. Он был сын известного
Я был самый молодой и самый маленький в классе, И всегдашнее воспоминание мое о классной жизни — чувство неогражденности от обид, зависимости от настроения духа любого сильного дурака. Помню, случилось это, когда я был в пятом классе. Мне было тринадцать лет, и большинство товарищей уже говорило полубасом, а некоторые и брились. Почему-то не взлюбил меня один из одноклассников — Шенрок Максимилиан, очень худой и длинный, с красными веками и скользкой, увилистой улыбкой. Ни с того, ни с сего вдруг толкнет плечом так, что отлетишь на три шага; а он идет дальше с самым невинным видом. Или шагает сзади и нарочно старается наступать носками на задки моих сапог (в то время ботинок не носили, а даже при брюках навыпуск носили сапоги с тонкими и невысокими голенищами). Обернешься, сердито скажешь:
— Что ты на меня наступаешь?
Он улыбается своею неприятною улыбкою и молчит. Идешь дальше, — он опять наступает носками на пятки, обрывая брюки.
Раз перед началом последнего урока я с одушевлением рассказывал своим соседям по парте про Святослава, князя Липецкого («Исторические повести» Чистякова, — чудесная книга!). Я из этих повестей мог жарить наизусть целые страницы.
— «Наши столпились у ворот укрепления. Святослав стоял впереди с огромным бердышом. Одежда его была вся изорвана, волосы всклокочены; руки по локоть, ноги по колено в крови; глаза метали ужасный блеск. Татары, казалось, узнали его и хлынули, как прорванная плотина. „Умирать, братцы, всем! Славно умирать!“ — крикнул он, бросился в гущу татар и начал крошить их своим страшным оружием…»
Вдруг вижу: через две скамейки спереди, по партам, вытаращив глаза, ползет на четвереньках Шенрок. Протянул длинную руку, схватил меня за волосы, больно дернул в одну сторону, в другую и воротился к себе. Вошел учитель.
Весь урок я волновался, думал, — как отомстить Шенроку, как защитить себя. Дальше так продолжаться не могло. Кончился урок. Ученики, с ранцами на плечах, выходили из класса. Я свой ранец оставил на скамейке, разбежался и изо всей силы ударил обоими кулаками Шенрока в ранец (в ранец! Хоть бы в спину!). Он обернулся, вытаращил круглые глаза и с серьезным, неулыбающимся лицом сложил ранец на скамейку. Я стоял, сжав кулаки. Шенрок бросился на меня. В памяти у меня осталось впечатление от железных рук, охвативших меня, боль от тяжелого удара по голове, отчаянный мой вопль… Пришел я в себя на извозчике, — гимназический сторож отвозил меня домой. Он рассказал мне, что бил меня Шенрок долго и жестоко, что гимназисты и сторожа еле отняли меня от него.
Шенрока исключили из гимназии. Отец его был лесничий, хорошо был знаком с папой. Мать его от этой истории заболела с огорчения. А мальчик злобно заявлял, что когда он теперь со мною встретится, то расправится уж не так. Страшный этот возраст мальчиков между четырнадцатью и шестнадцатью годами: в эти годы как будто все черти в душе срываются с цепей, а все добрые гении сконфуженно отлетают прочь. Две недели родители не пускали меня в гимназию, — боялись, чтоб меня где-нибудь не подстерег Шенрок. Вскоре его родители увезли его из Тулы.
Очень меня тоже обижал Марчевский Михаил. Раз этого самого Марчевского здорово потрепал силач нашего класса, Кулин Василий. Схватил его за шиворот, наклонил
под прямым углом лицом вниз и так стал водить по всему классу. Мне ужасно приятно было смотреть на такое унижение моего всегдашнего обидчика. Я прыгал вокруг и злорадно хохотал. Кулин, наконец, отпустил Марчевского. Марчевский выпрямился, с красным лицом и алыми, униженными глазами, кинулся на меня и обоими кулаками ударил в живот. Я покатился под парту и долго лежал, стараясь вздохнуть, и никак не мог. С трудом отдышался.