Том 6/1. Статьи. Ученые труды. Воззвания
Шрифт:
Отхлынувшее море не продышало ли некоего таинственного, не подслушанного никем третьим, завета народу, восприявшему в последний час, сквозь щель времового гроба, восток живого духа, распятого железной порой воителя? Народу, заполнившему людскими хлябями его покинутое, остывающее от жара тела первого воителя ложе, осиротелый женственно мореём?
Благословляй или роси яд, Но ты останешься одна – Завет морского дна – Россия.Точно.
Мы исполнители воли великого моря.
Мы осушители слез вечно печальной Вдовы.
Должно ли нам нести свой закон под власть восприявших заветы древних островов?
<Так и единовластие наше не есть ли восприемник лунных чар? Повелевающее приливами и отливами народной души>.
И широта нашего бытийственного лика не наследница ли широт волн древнего моря?
II
Конечно, правда взяла звучалью уста того, кто сказал: слова суть лишь слышимые числа нашего бытия. Не потому ли высший суд славобича всегда лежал в науке о числах? И не в том ли пролегла грань между былым и идутным, что волим ныне и познания от «древа мнимых чисел»?
Полюбив выражения вида -1, которые отвергали прошлое, мы обретаем свободу от вещей.
Делаясь шире возможного, мы простираем наш закон над пустотой, то есть не разнотствуем с Богом до миротворения.
Буй волит видеть свой лик в буйовичах.
И не злой ли ворожбой висит над нашей сл<о>вобой тень Северного моря, не узнающая в сыне лика своего отца? И не признающая в сыне сына?
И не в нас ли воскликнула Земля: «О, дайте мне уста! Уста дайте мне!» И дали ли мы ей уста?
И не в несчетный ли раз одетая в грусть, телесатая равниной Вдова спрашивает: «Вот тело милого супруга. Но где его голос? Так как вижу милые уста, зачарованные злой волей соседних островов, молчащие или вторящие крику заморских птиц, но не слышу голос милого». Да. Русская сл<о>воба вторила чужим доносившимся голосам и оставляла немым северного загадочного воителя, народ-море.
И самому великому Пушкину не должен ли быть сделан упрек, что в нем звучащие числа бытия народа – преемника моря, заменены числами бытия народов – послушников воли древних островов?
И не должны ли мы приветствовать именем «первого русского, осмелившегося говорить по-русски», – того, кто разорвет злые, но сладкие чары, и заклинать его восход возгласами: «Буди! Буди!»
Мы ничего не знаем, ничего не предсказываем, мы только с ужасом спрашиваем: ужели пришло время, ужели он?
Вот он шумит своими ветвями, и не окружим ли мы его порослью молодых древ?
Всякое средство не волит ли быть и целью? Вот пути красоты слова, отличные от его целей. Древо ограды дает цветы и само.
И останемся ли мы глухи к голосу Земли: «Уста дайте мне! Дайте мне уста!» – Или же останемся пересмешниками западных голосов?
И хитроумные Евклид и Лобачевский не назовут ли одиннадцатью нетленных истин корни русского языка? – в словах же увидят следы рабства рождению и смерти, назвав корни – Божьим, слова же – делом рук человеческих.
И если живой и сущий в устах народных язык может быть уподоблен доломерию Евклида, то не может ли народ русский позволить себе роскошь, недоступную другим народам, создать язык – подобие доломерия Лобачевского, этой тени чужих миров? На эту роскошь русский народ не имеет ли права? Русское умнечество, всегда алчущее прав, откажется ли от того, которое ему вручает сама воля народная: права словотворчества?
Кто знает русскую деревню, знает о словах, образованных на час и живущих веком мотылька.
И не значит ли, что боги унесены из храма, если безбоязненно в ряды молящихся замешиваются иноверцы? И выполняют требы?
Пренебрегли вы древней дланью, Благословившей вас в купели, И живы жертвенные лани, Мечи жреца чтоб не тупели…И не должно ли думать о дебле, по которому вихорь-мнимец емлет разнотствующие по красоте листья – славянские языки, и о сплющенном во одно, единый, общий круг, круге-вихре – общеславянском слове?
Конечно, Жена, телесатая северной равниной, приемлет нежного супруга, алча ласк первого, и не этим ли таинственно ваяет его лик, силой женской чары, в лик первого и милого мужа – <северного> моря?
Так изменяемся мы, уподобляясь первому, чтобы заслужить великих милостей у облеченной в равнину Вдовы.
И когда родимые второму морю пройдут перед восхищенным взглядом светлые горы, восставляя свой ледяной закон и рокот, не следует ли предаться непорочной игре в числа бытия своего, чаруя ими себя, как родом новой власти над собой, и прозревая сквозь них великие изначальные числа бытия-прообраза? И сии славоги, гордо плывучие на смену чужеземным снегам… Так как не на хлябях ли морских рождаются самые большие ледяные горы, каким не бывать на суше? – не наполнят ли они нашу душу трепетом и гордостью вещей?
И не станем ли мы тогда народом божичей, сами зоревея вечностью, а не пользуясь лишь отраженным?
Обратимте наши очи к лучам земных воль; если же мы воспользуемся заимствованным светом, то на нашу долю останется навий свет, добрые же лучи останутся на потребу соседним народам.
Мы не должны быть нищи близостью к божеству – даже отрицаемому, даже лишь волимому.
И если человечество все еще зелень, трава, но не цвет на таинственном стебле, то можно ли говорить, пророча, о<б> осени, желтыми листьями отрываясь от сил бесконечного? Или же, слыша песнь, следует посмотреть на небо, не жаворонок ли первый? И даже мертвое или кажущееся таким не должно ли прозреть связью с бесконечным в эти дни?