Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика
Шрифт:
— Что ж, — спросил мой приятель: — хороша жена-то?
— Да как вам сказать… она ничего, и хлопотлива, и все… Только что голова у нее маленько с дуринкой. И молода, да и голодала уж больно долго… слаба… Работает-работает, да и начнет фыркать: «мало, вишь, меня любишь!»… А мне ведь пятый десяток, куда мне много-то? Ну, и надурит. А потом, само собой, должна уж замолчать… И девочкой-то моей стала брезговать. Как женился-то я да взял девчонку, ну, она с первого началу ничего, ласково, а теперятко нет-нет, да и треснет ни за что ни про что…
— А сама-то тяжела уж или нет? — опять прогнусавила слушательница.
— Должно быть, что как будто есть…
— Вот от эвтого-то она и стала твою-то девчонку пригибать к земле, что свое дите начинается.
— Уж и я думаю, не от этого ли?
— Да уж верно от этого. Коли свое начинается, так уж чужое так бы и сжил со свету… Ох, грехи-грехи… Так бы слопала совсем с костями чужое-то!
— То-то вот и у нее это стало обозначаться. Я вот и сейчас-то, признаться, из-за девчонки пришел, под работишку какую-нибудь деньжонок попросить… хоть целковых
— А девочка-то?
— Ну, а с девочкой тоже кое-как… Обмыл я ей прошибленное место… да тряпкой, значит, со столярным клеем и заклеил, потому ничего нет! Чем тут? Покуда бы к фершалу ходил, покуда бы разыскал, покуда что — ан девчонка-то пожалуй бы и совсем кровью изошла. Вижу клей — я сцопал его, развел, намазал крутым манером, да и налепил ей на пролом-то, ну, клеем-то его и стянуло с боков к середке, и оченно даже фершал хвалил. Да чего? И сейчас отодрать не в состоянии, так совсем со шкурой и спеклось… И фершал-то говорит: «Пущай, говорит, покуда так, а то, пожалуй, с кожей оторвем… Пускай так остается покуда что. А в случае чего — так скажи…» Ну вот теперича у ее и начинается вроде горячки… бредит и жар… и надо хоть что-нибудь… Ведь жалко девчонку-то, вся в покойницу, память дорога! Так, уж вот не будет ли вашей милости доверить мне рублика два, а я без сомнения, будьте покойны, отработаю… Девчонку-то жалко… мечется! А чтобы пить — нет, избави бог! И в мыслях этого нет…
— Хорошо, что по крайности захватил клеем-то! Крови-то ходу не дал! — произнесла слушательница-баба.
— И фершал тоже говорил: «хорошо»!
— А у тебя, Аксинья, — спросил мой приятель: — что такое — отчего лицо завязано?
— Да вон, вишь, что…
Она отстранила от носа и рта платок, и тогда мы увидели, что и нос, и рот, и щеки были опухлые, красные и покрытые крупною красною сыпью.
— Это что такое?
— А это по-нашему называется «притка».
— Что ж это, простуда?
— Нет, это не простуда. А это вот как приключилось: пришел Ванюшка из училища и стал читать книжку, а я на полатях лежала…
— Какую книжку? — спросил Василий: — духовную?
— Нет, так, пустяковую… про козу и про лису, либо про овцу… Слухала, слухала я, да и засни… А наутро — глядь, все обличье разнесло…
— Так отчего же?
— А заснула-то я, перекреститься забыла, вот отчего и приключилось.
— От этого, — сказал Василий, — и происходит «притка».
— Так ведь надо лечиться.
— Да уж я мазала… керосином, лавочник посоветовал, и крахмалом, говорит, засыпай…
— И легче?
— Куда уж легче, всю разнимает, мочушки нетути…
Словом, начиная от выхода из вагона на платформу до этой самой «притки», все деревенские впечатления были вполне реальны, понятны и объяснимы. Вопрос «почему» — ни разу до сих пор не оставался без самого ясного, обстоятельного и резонного ответа. Почему ездит мальчишка, а не отец? Почему мальчик плетется ночью в лес? Почему Василий пил, почему Авдотья не пошла за Василья, почему пошла за Василья голая сирота, почему Васильева дочь расшибла голову, почему у старухи приключилась притка и т. д. Все эти вопросы, все эти «почему» имели, как видите, самые обстоятельные ответы, не путали меня нисколько и невольно действительно освежили после путаницы петербургских впечатлений. Правда, иной раз как-то тяжеловато становилось от этой ясности, а иной раз именно вследствие этой ясности в голове возникали вопросы о том, да почему ж это нужно, чтобы ездил мальчишка, чтобы мальчишка
Но прошел еще день, и жизнь деревенская, давая по-прежнему все такие же реальные и объяснимые факты, неожиданно стала осложнять их той самой путаницей и «необъяснимостью», которая меня напугала в городе, от которой я уехал в деревню, чтобы отдохнуть и сообразиться.
По улице идет толпа мужиков, машет руками, кричит, орет; в оранье и криках видно и раздражение и хмель; а рассмотревши поближе — видишь на некоторых лицах и на некоторых машущих руках следы драки, синяков и ссадин.
— Что такое, господа?
— Да что, ваш-бродие, нет никакого житья от этих от курлянов. Принуждены сокращать своими способами. Сегодня вот, погляди-кось, какая была поволочка около волости! Эво руки-то!..
— Да за что же, за что такое?..
— Да препятствуют! Оченно много воли взяли… Отнимают от нашего брата, от природного жителя, всякие способа, первым народом стали, анафемы… Эво как рыло дерут!.. Хоть возьми вон Карлушку, арендателя, — чем был? как заяц паленый приехал к нам, один только пес тупорылый и был у него, а теперь — вот он кто!.. Уж пятерых девок испортил, в воспитательный то и дело возят; а он только зубы скалит… Так нельзя! Нам самим земля требуется, мы тоже ожидаем ее — как же так можно, чтобы против своих да иностранных подлецов предпочесть? Это, братец ты мой, надобно прекратить…
— Ничего, — присовокупляет другой деятель из толпы, молодой парень. — Попервоначалу и им ноне хорошо дадено. Для начатия. А с течением времени можно и более сделать им обучения… Попервоначалу и так хорошо!.. Двое еле-еле в санки влезли… Поди, как бы уж окончания дорогою-то не принял кто-нибудь…
— Да в самом деле! Каково вам покажется, ежели я вам все подробно расскажу. Теперича, как отошли мы от господ, то, надобно говорить по совести, земельки нам мало досталось. Прежние, например, лядины, луга, которые завсегда были наши, крестьянские, десятин по пятьсот, по шестьсот и более того, отошли от нас к господам, а господа заложили их в банк, да цену-то набили — эво, выше головы! одного проценту не выплатить, не токмо что доходу или что… А трудно; земля заложена, пустует, а мы приступиться не можем. Но думаем, что авось как-нибудь! Там слух пройдет — по-хорошему обещают сделать — так дело и тянется, а толку все никакого нет… А курляны-то понемногу да понемногу и стали вылезать из своих местов… То один проплетется куда-то в лес на своей клячонке; телега из досок, точно песок возит, а в телеге сундучишко да кадушка, проплетется, и не видать… Идет время — глядишь, и другой едет, и третий, и все проедут, и не видать их… И уж семьями, человек по пяти, по десяти стали выползать, и всё бедные, ничего имущества, почитай, нет; плетутся куда-то… в пустые места. И так идет и год, и два, и три. Мы дожидаемся, терпим, друг дружку у кабака пропиваем, а они тем временем позанимали места, контракты понаписали… И стало даже так, что пошел ты в какое пустое, по прежним-то временам, место, хвать — забор. Кто тут? Курляны… Заборы да заборы, да с ружьями они все, анафемы; собаки у них тупорылые, злые. Едешь — видишь мост, думаешь, как у нас: для всякого, «поезжай кому угодно!» Нет: «мой!» говорит. Не пускает. Да и мосты-то понастроили под курляндские телеги — на нашей и не проехать по такому мосту-то… Иной из наших по-простецки занес ногу через курляндский забор, чтобы, значит, поближе пройти, а хозяин-то свистнет, так псище-то с одного маху за ногу цапнет. Бывает так, что из ружья прицелит да дробью плюнет… Глядим — и тут места заняли, и там, и там… По всем пустым нашим же местам, которых мы дожидались, расселилось их видимо-невидимо… То они все мимо нас ехали и неведомо куда пропадали, а то стали уж и из своих мест выпирать — глядишь, масло везет и дешево продает, а нашим бабам ходу нет; вези в Питер или в губернию, а тут, на месте, которые у наших брали, стали у курлянов брать. Стали они даже так осмеливаться, что перепьются на свадьбе, да во всю мочь на двадцати телегах по нашей деревне — того и гляди ребят передавят. То есть даже и уважения уж не оказывают. Везде нам от них убыток, а они, между прочим, только храпят да нос дерут… А контракты-то понаписали на пятьдесят да на шестьдесят лет. Наш брат, природный житель, вором в лесу-то ходит, дровец промышляет; а они в своих-то арендованных местах живут, как господа, рубят лес, который потребуется, вполне свободно и покойно… а наш брат ворует, а места-то ведь наши исконные, ведь они нам самим надобны… А это что ж такое? Мы — бедняки, а какие-то неведомо откуда объявились народы, посмотрите, как жить зачали! Мне вон нету доверия в лавке, а ему есть.
— Что ж это будет?
— Так вы бы раньше их арендовали земли-то, которые теперь курляндцы арендуют.
— Да ведь кто ж его знал? Арендовать? Чего ее арендовать, когда она испокон века наша была. Ведь тоже надеялись…
— Чего вы надеялись?
— Да, само собой, послаблениев каких ни на есть… Как можно с этаким лоскутом управить таким делом, как крестьянство?
На это мой приятель весьма пространно и обстоятельно объяснил рассказчику, что начальство десятки раз рассылало по волостям предписание о том, чтобы не верить несбыточным слухам, чтобы никаких ни послаблениев, ни иных каких разносолов не ждали, а старались сами заботиться о себе, по мере своих средств и возможностей. Приятель сказал, что старшины должны были объявлять мужикам об этих распоряжениях, и если бы только крестьяне слушались их, то давно бы сумели прикупить или арендовать на дальние сроки такие участки земли, которые им необходимы и которыми теперь вот «владеют» курляндцы.