Том 6. Зимний ветер. Катакомбы
Шрифт:
— Это нет, — решительно сказал Петр Васильевич. — Вообще всегда был замечательный товарищ. Но, повторяю, как видно, в чужую душу не влезешь.
Казалось, эти последние слова Петра Васильевича не привлекли особого внимания Дружинина, как-то скользнули мимо.
— Да, бывает… — сказал он равнодушно. — Ну, а потом? Во время гражданской войны, интервенции?
— Вместе со мной служил на бронепоезде «Ленин». Можно сказать, устанавливали Советскую власть в Одессе.
— Так… — Дружинин задумался. — Он коренной одессит?
— Коренной.
— Так, может быть, он нам поможет найти профессора Светловидова? Как вы думаете?
Петр Васильевич
— Обычно все коренные жители так или иначе знают друг друга. Во всяком случае, слышали друг о друге. Всегда могут найтись общие знакомые, родственники. Не так ли? Я думаю, Колесничук поможет вам отыскать Африкана Африкановича.
Теперь уже Дружинин говорил о посещении Колесничука Петром Васильевичем как о чем-то решенном и вполне естественном. Он уже не советовался, а в мягкой форме приказал:
— У нас имеются сведения, что немцы и румыны отпускают военнопленных местных жителей. Вы — местный житель. Место вашего рождения — Одесса. Так что вам будет легко договориться с Колесничуком.
— Я буду договариваться с Колесничуком?! — мрачно спросил Петр Васильевич.
— Ну да, вам придется с ним как-то объясниться. И этот вариант будет самый естественный. Мне кажется, вы что-то говорили о своих вещах, которые вы оставили у Колесничука на квартире?
— Да, — угрюмо сказал Петр Васильевич. — Я оставил у этого типа свой штатский костюм, ботинки, пальто, диссертацию.
— Это замечательно! — воскликнул Дружинин, потирая руки. — Просто замечательно! Стало быть, вы пойдете к Колесничуку за своими вещами.
Петр Васильевич издал горлом отрывистый звук и стал нервно мять пальцами щеки, подбородок.
— Слушайте, — сказал он глухо, — вы меня лучше не посылайте к этому мерзавцу… Ничего не получится… Потому что я… потому что я… набью ему морду! — вдруг воскликнул Петр Васильевич дрожащим голосом.
— Только тихо! — заметил Миша.
— Клянусь вам честью, я набью ему морду, — убежденно, со слезами в голосе повторил Петр Васильевич шепотом.
— Не думаю, — сухо сказал Дружинин и стал грызть ногти.
А Миша только махнул рукой и перевалился на другой бок, стараясь поудобнее устроиться на острой поверхности скалы.
Петр Васильевич некоторое время посапывал носом и блестел глазами, в которых таинственно отражались утренние звезды. Дружинин терпеливо переждал, пока он отсопится, и потом миролюбиво продолжал:
— Между делом вы у Колесничука позондируйте почву насчет Африкана Африкановича и, если вам повезет и вы что-нибудь узнаете, отправляйтесь прямо к нему и посоветуйтесь относительно входа в катакомбы в черте города. Словом, разузнайте, не поленитесь. Это очень важно.
— Я набью ему морду, — грустно сказал Петр Васильевич.
Дружинин некоторое время молча грыз ногти, а потом, как бы вскользь, заметил:
— По-видимому, этот самый Африкан Африканович Светловидов — хороший человек. Но все же будьте крайне осторожны. Учтите, что оккупанты хватают людей за одно только слово «катакомбы». Для них это страшное, ненавистное слово… Мы будем вас ждать в сточной трубе.
38. Транснистрия
Петр Васильевич шел по бывшей Ришельевской улице и пытался взглянуть на себя со стороны: кто же он такой, в конце концов, этот немолодой, но довольно моложавый человек в кремовых фланелевых брюках, украинской рубашке без галстука, с толстой
Петр Васильевич еще раз, бегло прищурившись, осмотрел себя в зеркало. Да, он годился. Нельзя сказать, чтобы он вполне сливался с пейзажем, но, во всяком случае, не слишком выделялся: не бросался в глаза и не вызывал подозрений.
Было что-то слишком провинциальное, даже местечковое во всех этих бывших советских магазинах, превращенных теперь в жалкие частные лавочки с выгоревшим на солнце гнилым румынским и немецким товаром. Дома не очень сильно пострадали от бомбежек, но все же несколько рассыпавшихся строений, успевших зарасти бурьяном, зияли в перспективе некогда богатой, красивой улицы удручающими пустотами.
Было совсем мало прохожих, и они шли не по тротуару, а по мостовой, толкая самодельные тележки с домашними вещами и мебелью. Они шли сбивчивым, торопливым шагом, опустив голову и стараясь не смотреть по сторонам. Визг железных колесиков надрывал душу. От одного этого нищенского визга можно было сойти с ума. Это был звук подавленного человеческого горя, мучительный звук рабства. И он был в таком вопиющем противоречии с прелестью знойного августовского утра!
А утро было действительно прелестным. В нем соединялась вся сила южного лета, достигшего полной зрелости, полного своего расцвета, с ясным предчувствием мечтательной золотистой осени, которая уже блестела вокруг, по всему побережью, по пустому жнивью, по баштанам, по полям желтеющей кукурузы.
Акварельные тени акаций густо и резко лежали на выщербленных тротуарах и на неровной, давно не ремонтированной мостовой, покрытой осенним сором — жухлыми арбузными корками, виноградными косточками, сухими кочанчиками кукурузы.
Впереди он видел купол городского театра и сияющее над ним в кобальтовом небе громадное облако, похожее на глыбу мела. Там, дальше, был порт и залив, и на той стороне залива — розовая Дофиновка, и золотистые жнивья, и сиреневые плиты дальнего берега. А еще дальше был Крым, и белые развалины Севастополя, и тучи зеленых мух над грудами мусора, заросшего душным бурьяном. А еще дальше — истерзанная войной Керчь, и развалины Новороссийска, и черные щупальца фашистских армий, медленно ползущие по скалистым долинам Кавказа на Баку и выше, через истерзанные кубанские степи, через донские земли — к Волге.