Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
Шрифт:
В атмосфере этой греческой мечты поэта и жил мой друг Дерош. Но какое ужасное несоответствие! Голубым летним днем, под сенью цветущих кустов бузины, где жужжали пчелы, он представил мне двуполое существо в костюме ломового извозчика: синяя блуза, вельветовые брюки, сдвинутый на ухо колпак в красную полоску и кнут на плече.
— Познакомьтесь: господин Альфонс Доде, госпожа Дерош!..
Это чудовище в самом деле было его супругой, законной супругой; она постоянно носила этот костюм, который очень шел к ее мужеподобному лицу и грубому голосу. Она курила, харкала, ругалась, обладала всеми мужскими пороками и, пощелкивая кнутом, командовала своим семейством — мужем, бывшим у нее под башмаком, и двумя дочерьми, тощими девицами лет тринадцати-пятнадцати со странными мальчишескими ухватками, девицами, слишком рано созревшими и уже поблекшими, обещавшими стать к сорока годам такими же, какой была их мать. Я и в самом деле не пожалел, как говорил Дерош, что познакомился с этим семейством…
Между тем Дерош был сын богатого,
Болтовня и острые словечки Дероша забавляли меня, но его семья мне не нравилась. Я больше не бывал у него на Монмартре. Зато иной раз вечером я встречался с ним в пивной на улице Великомучеников, на противоположном берегу Сены. Пивная «Великомучеников», такая тихая теперь, пивная, где галантерейщики играют в шашки, представляла собой тогда мощную силу в литературе. Пивная выносила свои приговоры, благодаря ей люди приобретали известность. В том глубоком безмолвии, в какое империя погрузила Париж, он оборачивался на шум, который ежевечерне поднимали там восемьдесят-сто молодцов, куря трубки и опорожняя кружки пива. Их называли богемой, и они нисколько не обижались на это прозвище. Тогдашний «Фигаро», чуждавшийся политики и выходивший раз в неделю, нередко служил им трибуной.
Надо было видеть пивную — мы говорили просто: Пивная, как римляне говорили: Город, имея в виду Рим, — надо было видеть пивную вечером, часов в одиннадцать, когда там стоял гул голосов и все заволакивали клубы табачного дыма!
Мюрже восседал в центре зала, Мюрже, Гомер этого мира, который он открыл и воспел, приукрасив его. Награжденный орденом, знаменитый, печатавшийся в «Обозрении Старого и Нового Света», он все же приходил в пивную, чтобы, по его словам, окунуться в знакомую атмосферу, а также выслушать похвалы славных людей, которых он описал. Мне показали его: полное грустное лицо, красные глаза и редкая бородка — признаки нездоровой парижской крови. Он жил в Марлотте, около Фонтенебло, и постоянно гулял с ружьем по лесу, делая вид, что охотится, на самом же деле гонялся не за куропатками и зайцами, а за потерянным здоровьем. Его слава привлекла в эту деревню целую колонию парижан и парижанок — цветы асфальта и пивных; под высокими дубами они производили странное впечатление. Их пребывание не прошло бесследно в Марлотте. Через десять лет после смерти Мюрже, скончавшегося, как известно, в больнице Дюбуа, я сидел с друзьями у мамаши Антони, в знаменитом кабачке. За соседним столиком пил вино старик крестьянин, настоящий бальзаковский крестьянин с обветренным, землистым лицом. За ним пришла старуха в лохмотьях и в красной косынке. Она обозвала его пьяницей и ненасытной утробой, он же непременно хотел чокнуться с ней.
— Ваша жена не очень покладиста! — сказал один ил нас, когда она ушла.
— Она мне не жена, а любовница! — ответил крестьянин.
И каким тоном! По-видимому, он был знаком с Мюрже и его друзьями и на свой лад вел жизнь богемы.
Но вернемся в пивную. Мои глаза постепенно привыкали к едкому табачному дыму, и я видел направо, налево, во всех углах лица знаменитостей, окутанные сизым туманом.
У каждого великого человека был свой столик, который становился средоточием, центром клики поклонников.
Пьер Дюпон, в сорок пять лет выглядевший стариком, жирный, сгорбленный, из-под отяжелевших век которого с трудом выглядывали красивые бычьи глаза, пытался спеть, опершись на стол, одну из чудесных политических или деревенских песен, в которых оживают прекрасные мечты 48-го года, множится шум станков Круа-Русса [160] и благоухают лионские долины. Но певцу не хватало голоса — это был пропитой голос, похожий на предсмертный хрип.
— Бедный Пьер! Тебе бы пожить в деревне! — говорил ему Гюстав Матье, автор «Добрых вин», «Галльского петуха» и «Ласточек». Выходец из хорошей семьи нивернезских буржуа, Матье много плавал в молодости и вывез из своих путешествий любовь к чистому воздуху и широким просторам. Он нашел и то и другое возле своего домика в Буа-ле-Руа и редко засиживался
160
Круа-Русс — квартал в Лионе.
Дюпон печально кончил свои дни в Лионе, этом мрачном промышленном городе. Крепкий и сухой, как ствол дуба, Матье намного его пережил. Он умер несколько лет тому назад после непродолжительной болезни, и друзья похоронили его на маленьком кладбище Буа-ле-Руа, отделенном от полей живой изгородью, — на настоящем кладбище поэтов, где люди спят последним сном в тени розовых кустов и деревьев.
В первый раз, когда я увидел Гюстава Матье, рядом с ним сидел бравого вида человек, высокий, худой, рыжий, подражавший его голосу и жестам. Оказалось, что это Фернан Денуайе, оригинал, написавший пантомиму в стихах под заглавием «Черная рука». За тем же столиком спорил с Дюпоном Рейер, [161] нервный, раздражительный, критиковавший неудачные песни поэта-певца, Рейер, будущий автор «Статуи», «Сигурда» и многих прекрасных произведений.
161
Рейер, Луи-Этьен-Эрнест (1823–1909) — композитор и музыкальный критик; «Статуя» (1861) — «Сигурд» (1873) — его оперы.
Сколько воспоминаний вызывает у меня само слово «Пивная»! Сколько лиц встает передо мной, впервые увиденных там в табачном дыму, при блеске пивных кружек!
Выберем наудачу несколько человек из многих умерших и немногих, еще оставшихся в живых. Вот Монселе, [162] изящный прозаик и тонкий поэт. Он так похож на галантного старорежимного аббата, что невольно ищешь у него на плечах короткую мантию, легкую, как пара крыльев. Вот Шанфлери, глава школы, отец реализма, [163] питавший одинаково страстную любовь к музыке Вагнера, старинному фарфору, и пантомиме. В конце концов фарфор взял верх над музыкой и пантомимой: заветное желание Шанфлери исполнилось, и в настоящее время он хранитель керамического музея в Севре.
162
Монселе, Шарль (1825–1888) — журналист и писатель. известный своими собраниями исторических анекдотов и записками о современных ему анекдотических происшествиях.
163
имеется в виду романист Жюль Шанфлери (1821–1889). В пятидесятых годах выдвинул требование правдивого изображения жизни, первым применял термин «реализм» к литературе.
Вот Кастаньяри [164] в жилете с широкими отворотами под Робеспьера, сшитом из обивки старого кресла. Старший писец у адвоката, он вырвался из конторы, чтобы прочесть нам «Возмездие» [165] Виктора Гюго, еще не потерявщее сладости запретного плода. Кастаньяри окружают, раздаются аплодисменты, но он тут же исчезает в поисках Курбе, ему нужен Курбе, ему необходимо поговорить с Курбе по поводу своей статьи «Философия искусства и Салон 1857 года». Не отказываясь от искусства, продолжая писать своим бойким пером статью за статьей об ежегодных Салонах, хитрый уроженец Сентонжа с неизменной насмешливой улыбкой, притаившейся под висячими усами, понемногу проник в политику. Муниципальный советник, затем редактор «Сьекля», ныне член Государственного совета, он уже не декламирует стихов и не носит красных жилетов.
164
Кастаньяри, Жюль-Антуан (1830–1888) — художественный критик, пропагандист реализма в живописи.
165
сборник стихов, направленных против Наполеона III; вышел в 1853 году в Брюсселе н был запрещен во Франции.
Вот Шарль Бодлер, великий поэт, мучимый в искусстве потребностью неисследованного, а в философии — страхом неизвестного. Виктор Гюго сказал о нем, что он изобрел неведомую дрожь. И в самом деле, никто не сумел лучше Бодлера проникнуть в душу вещей, никто не спускался так глубоко за цветами зла, яркими, причудливыми, как цветы тропические, теми цветами, которые распускаются, напоенные ядом, в таинственных недрах человеческой души. Тонкий неутомимый художник, постоянно ищущий слова, фразы, Бодлер по жестокой иронии судьбы потерял перед смертью дар речи, но полностью сохранил рассудок, как об этом свидетельствовала скорбная жалоба его черных глаз, — он уже не мог выразить свои мысли и лишь невнятно бормотал одно и то же механически повторяемое ругательство. Корректный, холодный, он отличался умом острым, как клинок английской стали, и парадоксальной любезностью; он поражал завсегдатаев пивной тем, что пил ликеры, привезенные из-за Ла-Манша, в обществе рисовальщика Константина Гиса и издателя Маласси.