Том 7. Дневники
Шрифт:
Кузьмин-Караваев («младший») для Мережковских — националист.
Об «изгнании» Розанова из «Русского слова» (визит Руманова к нему). У меня при таких событиях все-таки сжимается сердце: пропасть между личным и общественным. Человека, которого бог наградил талантом, маленьким или большим, непременно, без исключений,на известном этапе его жизни начинают поносить и преследовать — все или некоторые. Сначала вытащат, потом преследуют — сами же. Для таланта это драма, для гения — трагедия. Так должно, ничего не поделаешь, талант — обязанность, а не право И «нововременство» даром не проходит.
Розанову Сытин платит жалованье, но просит не писать.
Вечный ужас сочельников и праздников: мороз такой, что на улице встречаются растерянные,
Выпили вечерний чай, перед сном думаем зажечь елку. Мне тягостно и от праздника, как всегда, и от сомнений и усталости, которые делают меня сонным, униженным и несчастным. Сомневаюсь о Мережковских, Клюеве, обо всем. Устал — уже, как рано, сколько еще зимы впереди. Надо бы не пить больше.
26 декабря
Вчера (мороз — 20е) у мамы уютно обедали, зажигали елку, получали подарки (впятером — и тетя).
Сегодня — Городецкий у меня весь день. Трудный, в общем, разговор. Он говорит: Анна Алексеевна ставит ему меня в пример деятельности, мудрости, никуданехождения и т. д. То, что он называет магией,возникающей между нами, он не хочет знать, ему это или неприятно (как в прошлом году в цирке), или безразлично. Ему в этом главное — то, что он не видит меня систематически, это «мешает».
Читал хорошие восьмистишия.
Думаю о сотрудничестве в «Русском слове».
Едва успел я вздохнуть после Городецкого, пришел Верховский, а к обеду — Ваня. Кончилось все в 10 часов — моим изнеможением и злостью. Все эти милые русские люди, не ведая часов и сроков, приходят поболтать и не прочь «углубиться кое во что глубокое». Тяжесть, тягость. Маленькую Любу лишний раз бранил (а может быть, и не лишний).
Все это тем ужасно, что ни за что ни про что, с лучшими намереньями, теряешь последние силы, последние нервы и трудоспособность. Чего-чего не было наговорено, а почти все — ненужное и лишнее, а что и нужно, то сказано и сделано бессознательно, а мною только намотано на ус.
Какофония насчет Брюсова о Баратынском (Ваня с Верховским устроили — один на турецком барабане, другой на визгливом кларнете).
Будто Чулков говорит о том, что он бы сошелся с Брюсовым (слонячья сплетня). Дай господи, чтобы эти двое приняли наконец друг друга в объятия, т. е. чтобы этот Георгий Чулков окончательно отвалился от меня — со всеми своими достоинствами, не только с недостатками.
Гнездо Рачинских (Меженинки, Бобровка и Татево).
***, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал принимать участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, боже мой!).
Городские человеческие отношения — добрые ли или недобрые — люты, ложны, гадки, почти без исключений.
Долго, долго бы не вести «глубоких разговоров»!
Родство Баратынских, Тютчевых, Рачинских, Дельвигов и т. д. Неточности прекраснойстатьи В. Брюсова о Баратынском в словаре Ефрона.
Со вчерашнего дня побаливает печень.
Из этих записей (как попало) — хоть бы что-нибудь вышло потом! Пишу всегда — вздорное рядом с серьезным — только с этой целью.
27 декабря
Мы встали рано, маленькая нарядилась в свои лучшие тряпочки и пошла на «съезд художников», сегодня это будет три раза в день, и так ежедневно.
Продолжаю вчерашнее. Лампадка у образа горит — моя совесть.
Городские отношения людей между
Верховский при Ване ругает сначала Садовского, потом Брюсова (как будто мы «en petit сотки» [52] — ему так кажется по его нечуткости). Ругает не с высоты морали поэта и художника, а с низин обывательской профессорской морали. Если бы мы были вдвоем, я бы поддакивал милому Верховскому, уязвленному в лучших чувствах и обиженному не однажды, например, Брюсовым, которого ведь и я не очень люблю. Брюсову все еще не надоело ломаться, актерствовать, делать мелкие гадости людям, имеющим с ним отношения, и особенно — зависящим от него.
52
«В тесном кругу» (франц.)
Но:тут же сидит Ваня Менделеев, вышедший из своего темного угла, где у него, вероятно, свои высокие думы, так называемые «переживания», но и своя озлобленность(оттого хотя бы, что он в детстве не знал настоящей матери, настоящего уюта детства, который создает фон для будущей жизни в миру; не было матери; ее (не) заменяла Анна Ивановна, всю жизнь наряжавшаяся, подмазывающаяся и разрываемая Репиным, Кавосами, Кравченками, знаменитостью мужа, — дилетантка с головы до ног; ей оправдание в свою очередь, но сейчас это завело бы меня далеко).
Итак, сидит Ваня, который злобно улыбается при одном почтенном имени Гершензона (действительно, скверное имя, но чем виноват трудолюбивый, талантливый и любящий настоящееисследователь…) и вся цель которого — найти в речах Верховского твердую почву для оплевания Садовского и Брюсова. Зачем и за что? Только затем, чтобы быть спокойнее относительно «символистов» (так называемых), найти теплоту, согреть себя в своей холодной замкнутости утешением, что все — прохвосты, и символисты тоже воруют платки из кармана. Нововременцы воруют, Ваня, как человек с умом и моральными наклонностями, постоянно принужден сдавать свои нововременские позиции, не имеет сил (а кто же правдивыйих имеет?) доказать, что Меньшиков и К° — не подлецы. Зато уж чем меньше остается у него обольщения насчет «Нового времени», тем больше ищет он найти пакость и в других лагерях. Этого и нам не занимать стать, и наивный Ю. Верховский, хотя и не совсем бескорыстно (и, следовательно, тоже не с кристальной нравственностью), дает богатый матерьял для обвинения Садовского в том, что он оклеветал Пушкина, Д. Давыдова, Державина и Полежаева (не со слишком широкой точки зрения, можно и надо спорить, не принята во внимание злобаСадовского, в которой есть творческое),и для обвинения Брюсова в небрежном отношении к мелким фактам биографии Баратынского. Последнюю критику Верховский сопровождает обобщениями о Брюсовской мелочной гадости, на которую Брюсов способен.
Таково — положение. Я, изнуренный глупым и милым Сережей Городецким, говорящий уже десятый час (подряд), все больше злюсь и кончаю тем, что резко обрываю… Верховского. За дверью, на лестнице, объясняю ему положение дела.
Тема для романа. Гениальный ученый влюбился буйно в хорошенькую, женственную и пустую шведку. Она, и влюбясь в его темперамент и не любя его (по подлой, свойственной бабам, двойственности), родила ему дочь Любовь (жизнь сложная и доля непростая), умного и упрямого сына Ивана и двух близнецов (Марью да Василья… не стану говорить о них сейчас). Ученый, по прошествии срока, бросил ее физически (как всякий мужчина, высоко поднявшись, связавшись с обществом, проникаясь все более проблемами, бабе недоступными). Чухонка, которой был доставлен комфорт и средства к жизни, стала порхать в свете (весьма невинно, впрочем), связи мужа доставили ей положение и знакомства с «лучшими людьми» их времени (?), она и картины мажет, и с Репиным дружит, и с богатым купечеством дружна, и много.