Том 7. Дневники
Шрифт:
8 июня
Все еще Katzenjammer. Работал туго. После обеда пришел Руманов, с которым был тяжелый разговор о положении А. М. Ремизова. Он обещал… Не знаю, что из этого выйдет. — Вечером я пошел навестить Сапунова, с ним посидели на поплавке, потом пришли я пили у меня чай.
11 июня
Я все еще не могу вновь приняться за свою работу — единственное личное, что осталось для меня в жизни, так как ужасы жизни преследуют меня пятый день — с той злополучной среды (6 июня). Оправлюсь — одна надежда. Пока же — боюсь проклятой жизни, отворачиваю от нее глаза.
В
После спектакля, от которого мне, в общем, было тяжело, мы с моей милой прошли немного по туманному берегу моря (над ним висел красный кусок луны). Потом опять я стал одинок, и стало мне опять не переварить этой пакости, налезшей на меня.
Сегодня был сильный дождь, я разбирал письма, вдруг приехала моя милая, было так хорошо. Пришел Франц, посидел немного. Я милую проводил на вокзал, до слез люблю ее.
Может быть, пройдет скоро эта мерзостная, вонючая полоса жизни, придет другая. Боюсь жизни.
12 июня
Сегодня — одинокий, душный день, налаживанье работы, вечерние поиски простокваши. Письмо от мамы, вечером не застал меня Пяст.
13 июня
Работа не идет. Днем шляюсь — зной, вонь, тоска. Город провонял. Письмо от Бори — спокойное — из Франции. Вечером — у Пяста, где — Мандельштам.
14 июня
Письма от А. М. Ремизова (с портретом Стриндберга), который сегодня уезжает, и от Верховского, который скоро приезжает. Номер «Аполлона» (5); письмо от Ангелины. Днем — в духоте квартиры, полной тараканов, без дела.
Обедают у меня Женя и Александр Павлович. Ночью отношу на вокзал письмо милой.
Меня звали по телефону в Териоки Кузмин, Сапунов и К o, желающие устраивать в Петров день «Карнавал». Все идет своим путем. Скоро все серьезное будет затерто, да и состоится ли еще? Публика способствует этому весьма; за пантомимы выручили 200 рублей, а за Гольдони… 30! Я не возмущаюсь этим, все люди должны делать то, что им предназначено; меня заботит только, как атмосфера, в которой мне нечего делать, отразится на моей милой.
Ночью (почти все время скверно сплю) ясно почувствовал, что если бы на свете не было жены и матери, — мне бы нечего делать здесь.
15 июня
Днем работал. Около обеда пришел Кожебаткин и принес ужасную весть: вчера ночью Сапунов утонул в Териоках — перевернулась лодка.
16 июня
Получил от милой описание гибели Николая Николаевича <Сапунова>. Поеду в Териоки.
Городецкий, опоздавший прислать вексель в банк, заставил меня даром прошляться на Невский — утро потеряно, но все обошлось благополучно.
Решив, что день пропал все равно, я поехал на квартиру, откуда эти непорядочные люди, по-видимому, не увезут мебели к сроку, и еще придется портить много крови и на этом. Под тяжелым впечатлением вновь наваливающейся пакости поехал в Териоки. Маленькая моя играла светскую старуху в очень пошлой комедии Уайльда; спектакль, в котором чувствовалась работа, хотя и очень короткая, был весь опять ни к чему. Измучили окружающие люди, вечно спрашивающие о чем-то, когда я хотел бы видеть мою милую один и чтобы она не знала, что я на нее смотрю. После спектакля мы опять прошли чуть-чуть по берегу
17 июня
Письма от Руманова и от Верховского, который приехал. Надо бы сократить количество людей. Я совершенно измучен. — И сейчас же я сокращаю, рассылая письма с откладываниями, и т. д.
18 июня
Утром налаживал квартирные дела. Отдых. Вчера бесконечно бродил в Екатерингофе, потом плелся по Летнему саду изможденный и вдруг почувствовал, как глаза заблестели и затуманились от этих слов:
Зажим был так сладостно сужен, Что пурпур дремоты поблек, — Я розовых, узких жемчужин Губами узнал холодок. О, сестры, о, нежные десять, Две ласково-дружных семьи, Вас пологом ночи завесить Так рады желанья мои… Мои — вы, о дальние руки, Ваш сладостно сильный зажим Я выносил в холоде скуки, Я счастьем овеял чужим.1 9 июня
Я болен, в сущности, полная неуравновешенность физическая, нервы совершенно расшатаны. Встал рано, бодрый, ждать милую, утром гулял, потом вернулся и, по мере того как проводили часы напрасного ожидания, терял силы и последнюю способность писать. Наконец тяжелый сон, звонок, просыпаюсь, — вместо милой — отвратительная записка от ее несчастного брата. После обеда плетусь в Зоологический сад, посмотрев разных миленьких зверей, начинаю слушать совершенно устаревшего «Орфея в аду» — ужасная пошлость. Не тут-то было — подсаживается пьяненький армейский полковник, вероятно добрый, бедный, нищий и одинокий. И сейчас же в пьяненькой речи его — недоверие, презрение к штрюку («да вы мущина или переодетая женщина», «хорошо быть богатым человеком», «если бы у меня деньги были, я бы всех этих баб…», «пресыщенный вы человек» и т. д. и т. д.) — т. е. послан еще преследователь.В антракте вышел я и потихоньку ушелиз сада, не дослушав, — и знак был: уходи, доброго не будет, и потянуло, потянуло домой… Действительно, дома на столе телеграмма милой: «Приеду сегодня последним поездом»,и нежное, нежное письмо бедного Б. А. Садовского, уезжающего лечиться на Кавказ. — «И вот я жив и говорю с тобой», друг мой, бумага.
Полковник, по-старинному, прав, но полковников миллионы на свете, а я почтиодин; что же мне делать, как не бежать потихоньку в мой тихий угол, если он есть у меня; а еще есть пока. Только здесьи отсюдая могу что-нибудь сделать.Не так ли?
Тебя ловят, будь чутким, будь своим сторожем, не пей, счастливый день придет.
Ночь белеет, сейчас иду на вокзал встретить милую. Вдруг вижу с балкона: оборванец идет, крадется, хочет явно, чтобы никто не увидал, и все наклоняется к земле. Вдруг припал к какой-то выбоине, кажется, поднял крышку от сточной ямы, выпил воды,утерся… и пошел осторожно дальше. Человек.