Том 7. Эхо
Шрифт:
Желаю и тебе того же, но знаю, что на этом пути, как и в пьянстве, есть свои горести, свои драмы. Люди мы или не люди? Не хочется, чтобы каждая сволочь в Союзе тыкала в меня пальцем, говоря, что я пьяница.
Денег нет. Сволочи! Подробности в разговоре.
03.07.56. Твой Валька Пикуль
00 часов 08 минут».
С Валькой нас свела судьба еще в августе сорок пятого — мы были в одной роте на первом курсе «Подготии». Это все равно, что восьмой класс средней школы. Только в казарме и с военно-морским уклоном.
Вальку вышибли на гражданку уже в сорок шестом: он умудрился получить десять двоек на десяти экзаменах…
Первые
Уже тогда мне хотелось «добавить».
В юности были приступы нечеловеческой беспричинной какой-то тоски. Я способен был от тоски кусать подушку и кататься по дивану. Самым типичным времяпрепровождением в возрасте 18–22 лет было выпить и ходить по набережным, хотя замкнутым я никогда не был.
Друзья той поры все были многочитающими, думающими ребятами. Все стали алкоголиками и кончили плохо.
Конечно, несколько раз за жизнь у меня случались алкогольные бреды. О мании преследования я и не говорю: для советского писателя говорить о таком даже тривиально: подслушивают телефон, следят за связями с иностранцами, вернулся с плавания — рукописи лежат не так, как при отъезде и т. д. и т. п.
Были и какие-то потусторонние мании.
А одна преследует уже лет тридцать. Война. Я заброшен в Югославию к партизанам. Задание — взорвать мост на Дунае недалеко от Белграда. Ползем к мосту. Все детали вокруг и внутреннее состояние, сам Дунай, стрельба трассирующими, освещение, четкое ощущение неизбежного провала операции — все явственно: могу рассказ писать на два листа. И название пожалуйста — «Мост».
Есть такая песня, вернее, была. Сейчас ее забыли.
Пронзительная песня: Ночь над Белградом темная Встала на смену дня, Вспомни меня, хорошая…
Вероятно, корни галлюцинации где-то в военном мальчишестве, ибо песня услышана в те времена.
Потом я побывал в Белграде. Целую ночь бродил один по городу, натыкался и на проституток, и на сутенеров, и просто на югославскую шпану. И все чудилось (трезвому), что обреталась тут моя душа где-то в сороковых годах, в каком-то партизане.
Я не воевал, но все ж военный человек, то есть профессиональный убийца. И офицерский диплом у меня никто не отбирал.
Пришел в отель, в номер, поднял боцмана с танкера «Маршал Бирюзов», который меня в этот отель устроил, и мы с ним дико надрались югославским спиртом, купленным в аптеке — дешевле.
А наутро прочитал бредовые стихи, написанные в беспамятстве.
Ни одного слова менять и править не буду: Я помню мост, темно под ним, Полиции дурацкие наряды Следят за мной. Я вижу Югославию. В Белграде Вопят огнями тишину, А я спокойно опускаюсь вниз, Дуная величавость охраняя. И думаю: отпилят мне затылок чинуши здешние: ведь паспорт-то остался на беду в отеле. И мокрый, в тине и в дерьме Вонючем я медленно ползу. И мокрым покатился по откосу, И думал я: когда же тишина? И вот, зеленый и надравшись, я в тот отель войду и всем скажу: — Вот я советский русский! Глядите на меня! Как тяжко мне! А ведь ключи прекрасного романса даются мне сейчас вот, в тишине…
Лютому врагу не пожелаю прочитать утречком такое свое сочинение.
Но что-то в нем есть. Мука невысказанности?
Сами же бредовые «стихи», написанные в югославском отеле, —
Непутевая тетка непутевого племянника
Сейчас 07 часов 11 февраля 1996 года. Я встал в шесть, съел овсянку, тертые яблоки и курю первую сигарету.
За окном небо темно-темно-сизо. На астрономическом языке называется «утренние навигационные сумерки»: УЖЕ виден горизонт и ЕЩЕ видны звезды.
Самое время определить свое место в морях, океанах и жизни.
Наблюдаю верхушку березы в дворовом скверике на уровне шестого этажа. Береза уже старая, одета в густой, прямо фантастически пышный иней. Не верится, что такая красота может торчать в окружении сплошного современного городского дерьма.
Мохнатая, пушистая, девственная белизна куржака на темно-сизом.
Наверное, наконец отпустили крещенские. Вот дерево и расфуфырилось. Старухи тоже губы красят.
На столике передо мной лежит коробочка. В ней авторучка «Рейнолдс». Ручку подарил в Париже Виктор Платонович Некрасов. А коробочка — футляр от ручки, которую прислал из Нью-Йорка ты, Сережа Довлатов, «Паркер».
Твой «Паркер» я исписал и выбросил, потому что ты был еще живой и безобразничал по «Голосу» каждый день и на полную катушку. А чего тогда с использованной ручкой чикаться? Что, дома всякого другого хлама нет? Правда, Бог спас, ума хватило на футляре написать: «Ручка С. Довлатова». Я же и предположить не мог, что ждет тебя впереди всемирная слава и скорая, нелепо скорая смерть!
Но я помнил, как спросил у Виктора Платоновича: «А кто тут у вас из эмигрантов настоящий?». И он ответил безо всяких колебаний и раздумий: «Довлатов!». И я без всяких колебаний размножил это его утверждение. И оно дошло до тебя в твоих америках, дорогой мой тюремный надзиратель. Вот и получил с оказией «Паркер». Кажись, это был январь 1988 года.
Нынче в Питере только ленивый не бахвалится знакомством с тобой или даже близостью.
«Многоуважаемый Виктор Викторович!
Не сочтите за труд, несмотря на Вашу огромную занятость, прочитать мою писанину. Это — небольшой эпизод из жизни чудесного человека, увы — ныне уже покойного.
Я намеренно не называю его фамилии. Дело в том, что у меня нет никаких литературных способностей, но мне хочется, чтобы Вам было мало-мальски интересно читать мое „произведение“, поэтому я назову моего героя в последней фразе.
Холодное осеннее утро. Еще очень рано, за окнами темно, в доме все спят. Меня немного знобит спросонья, но настроение прекрасное: я собираюсь на экскурсию в Пушкинские Горы.
На Думскую приезжаю рано, до отъезда еще почти час. Нахожу автобус. Он заперт, водителя еще нет. Ну что ж, надо походить, поразмяться перед дальней дорогой.