Том 7. Эхо
Шрифт:
Белая ночь была 1956 года.
Доплелись мы с этим декабристом до Дома писателей имени Маяковского, глядим — там еще кабак работает. Добавили по маленькой. А от Дома писателей до Большого дома по Воинова рукой подать. Так уж свела судьба две эти организации. Между ними максимум три кабельтова (кабельтов — 185,3 метра).
Бредем, Витька у меня спрашивает:
— Знаешь, какие стихи и кого Владимир Владимирович Маяковский любил повторять, когда ему вовсе тошно было?
— Ну?
—
Короче, ввалились мы в бюро пропусков на Литейном, дом 6. Постовой пролопушил. И Витька строевым шагом лупит к окошечку.
И надо же такое невезение! Сидит там майор на выписке пропусков. Рожа — ужас! Спрашивает у Витьки что-то вроде:
— В какой кабинет и на какой час вам назначено?
— Слушай, майор Казюка, — говорит Курочкин, — берите меня сразу! Я — враг народа! И еще, я — Франсуа, чему не рад! Увы, ждет смерть злодея. И сколько весит этот зад узнает скоро шея!..
Казюка настолько опупел, что нас не внутрь забрали, а дали по шеям, и через полторы минуты мы уже опять созерцали то, как одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса…
Утром просыпаюсь — башка раскалывается. От давешних приключений со страху тошнит задним умом. А тут еще вспоминаю, что надо за «Молодую Волгу» Надежды Павловны садиться, судовой пожар за нее сочинять — кошмар! Но через часок стало мне вовсе кюхельбекерно: нет рукописи Верховской! Звоню Курочкину. Нет, не брал он роман.
— Знаешь, — высказывает предположение, — может, его у тебя там, на Литейном, отобрали?
Утешил! А вдруг в сочинении нашей боевой подруги какая-нибудь контра просвечивает? Я же ее еще и в тюрягу засажу…
Беру себя в руки, восстанавливаю в опухших мозгах эпизод на Литейном! Нет! Там я уже без кирпича за пазухой был.
Короче — потерял я опус. Чужая рукопись, шестьсот страниц, в одном экземпляре! Н-да, это вам не фунт изюму, как говаривала моя мама. А мама уже что-то чует, приглядывается к тому, как я рыскаю по комнате и под шкафы заглядываю.
— Что с тобой? — интересуется.
— Все в порядке, — говорю.
А надо заметить, что мама Надежду очень любила, и были они по корешам.
Дождался я, когда мама в магазин уйдет. Позвонил в Дом писателя. Нет в ихнем кабаке романа. Дозвонился в стол находок. Не было там никакой рукописи. Звоню Маро. Докладываю.
— Ну, вы, Вика, и влипли! — говорит Маро. — Ежели Надежда узнает, ее кондрат хватит. Ладно, ждите. Сейчас буду Герману звонить. Он с начальником милиции, генералом Соловьевым, в дружеских отношениях. Может, посодействует.
Сижу, вернее, подпрыгиваю, жду. Звонит Маро, подтверждает, что нигде и никто рукопись романа не сдавал. Заканчивает мрачно:
— Выдь на Волгу! Чей стон раздается над
— Маргарита Степановна, богом прошу! Позвоните Надежде Павловне, пощупайте — черновики хоть сохранились? Скажите ей — я весь роман перепишу. Мы с Курочкиным уже договорились — сегодня сядем у нее дома. Сам я сообщить ей, что потерял, не могу, — смелости не хватает. Возьмите на себя — на коленях молю!
— Стыдно, капитан, — говорит Маро. — С колен встаньте! Черновики у нее есть, дневники, записки — все есть, я же ей в монтаже помогала. Курочкин пусть береговые пейзажи гонит, а вы водяную часть. Главная героиня там сама Верховская — вы ее туда запросто всадите, вы же вечно сами себя в свою прозу суете. Потом я подредактирую. Не распускайте нюни. Сейчас я ей позвоню.
Опять сижу, подпрыгиваю. Но на душе светлее. Ведь Маро (я это точно знал) с Германом всю его «Россию молодую» перелопатила. Тогда ей «Молодую Волгу» на ноги поставить — раз плюнуть.
Звонит Маро.
Я ору:
— Ну как Надежда? Копыта не отбросила?
— Нет. Но — этот стон у нас песней зовется, то бурлаки идут бечевой… Езжайте. Ждет. И даже похмелку вам с Курочкиным выдаст. Железная дама наша Верховская! Надо же! Кислую капусту вам с балкона вытащила! Я бы на ее месте вас, пропоиц всех десяти морей…
Терпела Верховская нашу с Курочкиным литературную деятельность над ее черновиками ровно три дня, а на четвертый вышвырнула нас на Старо-Невский, где в то время жила.
Витьку Курочкина мы прозвали Куроедовым. Он не обижался, потому что происхождение прозвища было трогательным, а Витя, хотя отутюжил своей самоходкой всю войну, на трогательное реагировал до слез и чувствовал его на космических расстояниях. Не путайте только, пожалуйста, трогательное с сентиментальным! Эти понятия даже не пересекаются.
Так вот, как-то к нам на занятие Рахманов пригласил очередную знаменитость — Юрия Павловича Германа. Тот гремел «Россией молодой».
Юрий Павлович был барин, сибарит, но в общении доступный. Он целый вечер рассказывал нам всякие замечательные байки из бурной литературной жизни. Воспоминания рождались у него после какого-нибудь нашего вопроса.
Каждого вопрошающего Леонид Николаевич представлял гостю по всей форме, давая воспитаннику развернутую характеристику.
Чего-то подковыристое и занозистое (мы тайком считали Германа хотя и хорошим мужиком, но «беллетристом», а не прозаиком) захотел вопросить и Витька.
Леонид Николаевич его представляет:
— Курочкин, Виктор Александрович…
Дальше Герман слушать представление не стал.
— О! Курочкин! А вас Куроедовым по телефону никто не называл?
— Чего не было, того не было, — сказал Витя.