Том 7. Эхо
Шрифт:
На могиле первого русского плавателя вокруг света флота капитана 1 ранга и кавалера Юрия Лисянского выбита эпитафия. Он сочинил ее себе сам: Прохожiй не тужи о томъ кто кинул якорь здесь Он взял съ собою паруса под коими Взлетит въ предhл небес.
Даже на тот свет забрал паруса! Конечно, — и романтик!
Вероятно, я происхожу от того типа, которого неудачно сбросили в Спарте со скалы в море. Он был достаточно хил, чтобы его сбросили, но и живуч, ибо выплыл и дал потомство.
У меня слабая кожа, я терпеть не могу обнажаться на пляжах, не люблю купаться, не люблю солнца и сильного света. От века меня угнетала собственная некрасивость —
И вот судьба сбросила меня со скалы в море. И я ценой непредставимых мук выплыл. Как же мне не любить море, не благодарить его? Это уже не романтика, это жизнь как она есть.
Я привязчивый. Так Бог устроил. Занесло на море — я к морю привязался, — судьба! А на землю занесло бы — к ней привязался, крестьянином бы стал. И уверен — хорошим, потому что могу учиться. Правда, типично по-русски могу учиться: на ошибках. Лоб разобью — перекрещусь. И второй раз на том же месте редко спотыкаюсь. Но преодолеваешь лень к учебе, только если находишься в действии и несешь ответственность.
Беспощадно осмеян миф о непорочном зачатии Девы Марии: «Ветром надуло!»
Но ветер возвращается на круги своя.
Сегодняшняя наука заинтересовалась вопросом: а когда в человеке начинается человек? Когда в человеке является феномен человека? В какой момент человек начинает качественно отличаться от всего иного сущего?
Тогда, когда сперматозоид проник в яйцеклетку? Или когда школьник получил аттестат зрелости? Или когда он получает паспорт? Или когда человек получает право избирать? Когда имеет право быть избранным? Когда достигает полового созревания?
Сегодня ученые-юристы хватаются за голову: почему человек, проживший на свете пятнадцать лет и триста шестьдесят четыре дня, может убить другого человека без риска для своей жизни, а его соучастник, который старше на одни сутки, станет к стенке?
Итак, уловим ли миг возникновения феномена?
Когда во мне самом беспорочно возник или еще только возникнет человек?
Говорят, чем разнообразнее приток впечатлений в детстве, тем более велики требования к смене впечатлений в зрелом возрасте. Мое довоенное детство было вовсе бедно впечатлениями, оно было грустное. Мать страдала обмороками. Они пугали нас с братом до заикания. Насколько помню, мы дичились других детей. Главные впечатления — от книг.
В художественном кружке кроме рисования преподавали лепку. Она мне не давалась. И для обязательного задания я выбрал водолаза — не надо было лепить лицо. Но и водолаз получился плохо. Объемное видение пришлось потом с большим трудом развивать. Не давался флажный семафор: чтобы его принимать, надо в уме зеркально переиначивать видимое положение рук сигнальщика…
Сейчас о том, что детский, развивающийся мозг как бы поглощает разнообразие внешней среды, использует ее для построения нейронов и связей между ними. А мозг, который не замешен на большом разнообразии, будет страдать от их обилия в жизни. И я страдаю. Быстро устаю с людьми, не люблю стадион, бассейн, трамвай, метро, любое застолье, даже гостей.
Каждое плавание, каждое новое судно требует напряжения, преодоления нежелания отрываться от дивана. Это, вероятно, сказывается монотонность детства и казарменного
Никогда не любил праздники. Помню, в день прорыва блокады меня разбудили этим известием. Я повернулся на другой бок и продолжал спать. И даже мать обозлилась и не могла меня понять. А я просто давно знал, что блокада будет прорвана — это отпраздновалось во мне раньше.
Уже в детстве существовала тяга к курению какой-нибудь дряни. Есть такие цветы «огоньки». Если оборвать лепестки, остается нечто вроде окурка. И вот я сосал эти цветки и вдыхал нечто дурманяще-тонизирующее. Курил и листья от веника. Но это малые грехи. Из значительных: получив двойку по арифметике у учительницы по прозвищу Крокодиловна, украл классный журнал, закопал его в сугроб, стер двойку в дневнике. Потом страх разоблачения начал сжимать в кольцо. Я набрал огрызков хлеба и бежал во двор, где залез внутрь поленницы дров и решил там жить. Была зима, мороз, дворовая тишина глубокого уже вечера, звезды мигали с черных небес. Я быстро спекся, то есть застыл. И все ждал, что кто-нибудь придет искать меня, и тогда я откликнусь с наименьшими потерями для самолюбия. Не позвали, потому что искали в другом месте. Окоченев, поплелся домой. Кажется, за проделку с журналом хотели исключить. Точно не помню. Звезды морозные, сверкающие, бесшумные над головой запомнились. Четвертый класс?..
А вообще долго боялся темноты. Боялся пустой квартиры и при свете. Необходимость матери была острой. Потерять мать в магазине или на вокзале — ощутить судорогу в желудке и общее оцепенение. Плакал, если память не изменяет, не много. Нынче глаза щиплет чаще, чем в детстве… Помню, в темный коридор, на зловещий шорох, на возможное страшное бросался, опережая это страшное. Волосы вставали дыбом, мурашки охватывали с головы до ног.
И теперь не люблю оттягивать встречу с противным или страшным «на потом». Жизненный опыт вынуждает признать: черт не так страшен, как его малюют.
Лечение от страха темноты и брошенности начал зимой сорок первого. И с радикальных, сильных средств.
В квартиру вместо эвакуировавшихся соседей — семьи скрипача из Мариинского театра — вселили семью рабочего с Кировского завода. Про них тоже можно сказать, что их «эвакуировали», ибо передняя линия фронта проходила возле их прежнего жилища. В рабочем семействе было десять детей. Они быстро умирали. Их трупики старшие складывали в коридоре квартиры. О смерти членов семейства в те времена сообщать властям не стал бы даже полный кретин, потому что карточки умерших возможно было использовать до конца декады, а если повезет, то и до конца месяца.
На рубеже сорок первого и сорок второго годов за хлебом в булочную надо было отправляться рано утром, до открытия. Иначе можно было остаться и без ста двадцати пяти граммов. Света в коридоре и передней не было. На вход и выход мы пробирались, ощупывая в темноте трупы, сложенные вдоль стены. Несмотря на уличный мороз в квартире, запах разложения был. И страх перед трупами сохранялся, но тусклый страх, монотонный, страх без страха перед неожиданным испугом, страх перед мразью тления, остаток брезгливости еще существующего к уже разлагающемуся.