Том 7. Художественная проза 1840-1855
Шрифт:
Актер толкнул меня локтем. Белокурый фельетонист посмотрел на драматурга-водевилиста с явным состраданием. Свистов захохотал.
Когда всё пришло в прежний порядок, Свистов взял фельетониста под руку и начал ходить с ним по комнате говоря:
— Мне бы хотелось слышать ваше суждение о моей поэме, прежде чем она будет напечатана. Если б вы были так добры…
Свистов вынул из бокового кармана небольшую тетрадку и потянул сотрудника в соседнюю комнату.
— Уж если читать, так читать во всеуслышание! — вскричал вслед ему водевилист-драматург, угадавший тайную мысль скромного друга. — Полно, братец, скромничать! Ступай сюда!
По долгу хозяина Хлыстов присоединил свой голос к голосу драматурга; актер тоже. Поэт воротился, стал в позицию и, как бы чувствуя великость жертвы, на которую присутствующие решались, сказал:
— Одну главу, господа, не больше.
— Нужно очень! — проворчал с досадою Зубков, нетерпеливо желавший разрешиться своим анекдотом, и отошел к окну.
Поэт
— Страшно! у меня волосы дыбом становятся! — сказал актер, украдкой зевая в руку.
— Вроде Дантова ада, — заметил Зубков, никогда не читавший Данте.
— А ваше мнение? — спросил поэт нетвердым голосом у фельетониста.
— Нельзя не согласиться, что картина варварских восточных обычаев изображена с потрясающим сердце эффектом, — отвечал фельетонист значительно…
— Мастерская картина, — закричал драматург.
— А вообще о достоинстве поэмы что вы думаете? — спросил поэт, снова обращаясь к фельетонисту.
— Позвольте мне удержать, до некоторого времени, мое мнение при себе, — отвечал тот. — Вы прочтете его, когда поэма явится в свет, в ближайшем нумере нашего издания…
Поэт побледнел и в смущении начал укладывать, к общей радости, рукопись свою обратно в карман.
— Знаем мы ваши ближайшие, — сказал огорченный друг его с некоторою досадою, — далекапесня!
Свистов счел нужным захохотать, потому что, по понятию господ, посещающих Александрийский театр, в последних словах драматурга-водевилиста заключался каламбур. Но смех поэта был далеко не так силен, сердечен и продолжителен, как прежде. Холодность фельетониста явно его опечалила. Все это заметили, и всем сделалось как-то не совсем ловко. Последовала довольно длинная пауза. Зубков не преминул ею воспользоваться: очень кстати явился на первом плане с своим анекдотцем и благополучно досказал его…
— Вздор, братец, — сказал актер. — Я знал наперед, что вздор. Сам выдумал…
— Что? как? вздор! — возразил Зубков шутливо обиженным тоном и пропел:
Задеть мою амбицию Я не позволю вам, Я жалобу в полицию На вас, сударь, подам. Хоть смирен по природе я, Но не шутите мной, Я — «ваше благородие», А вы-то кто такой?А водевилист-драматург, выслушав внимательно анекдот, приятно улыбнулся и сказал вполголоса: «Помещу в водевиль!»
Комнатки Хлыстова скоро начали наполняться народом. Пришел страстный любитель театра и литературы — пожилой, очень добрый человек, в эполетах, с майорским брюшком и лысиной от лба до затылка. Он снял саблю и, сказав: «Подождите здесь, Софья Ивановна!», поставил в угол, после чего с грациею поклонился ей и вмешался в толпу. Он говорил всякому встречному «ты» и «монгдер» и отличался необыкновенною любовью к некоторому лакомству, — любовью, которую, думал он, разделяет с ним вся вселенная. Раз, встретясь со мною на Невском проспекте, он с необыкновенною живостью схватил меня за руку и вскричал: «Моншер, моншер! Представь себе… Если б ты знал… Ах! если б ты знал!..» — «Да что такое?» — спросил я. Он нагнулся к самому моему уху и сказал шепотом, замиравшим от избытка счастья: «Мне прислали пять пудов сала из Малороссии!..» Он не только ел свиное сало пудами, но советовал лечиться им от всех болезней и беспрестанно рассказывал примеры чудотворного действия свиного жиру на человеческое здоровье.
Потом явился турист, недавно возвратившийся из-за границы, человек с кривыми ногами, рыжею бородою, дурно говоривший по-французски и в пылу разговора нередко употреблявший фразу: «У нас в Париже!» Он явился сам-друг с записным любителем театра и литературы, господином чрезвычайно красивой наружности, который имел обыкновение через каждые полчаса кричать своему человеку: « Девка,водки!» — и очень хорошо угощал своих приятелей по понедельникам. Вслед за ним предстал Павел Петрович Сбитеньщиков — человек довольно значительного и почтенного вида, старинный театрал, закулисный
— Я, — говорил турист скороговоркой, которая поставила бы в затруднение самого искусного стенографа, — тонул в болотах Голландии, жарился в пустынях египетских и сирийских, охотился за орангутангами на островах Яве и Борнео, дрался с пиренейскими разбойниками, получил несколько ран в Испании от тамошних герильо и бандитов, видел развалины Колизея, ел медвежий окорок с Александром Дюма, курил сигару с Жорж Санд, ухаживал за мамзель Марс, играл в экарте с Рубини, Лаблашем и Тамбурини, читал рукописные записки Шатобриана, которые вы прочтете только после его смерти. Я слушал лекции Кювье и Гумбольдта, видел дом Гете, сидел на том самом стуле, на котором великий поэт, критик, естествоиспытатель, государственный человек и философ погружался в свои глубокие размышления, примеривал на свою голову колпак «остроумного сумасброда» Вольтера, целовал туфли римского папы. Наконец, скажу вам, я присутствовал на всех замечательных спектаклях, ученых лекциях, литературных вечерах, заседаниях палаты пэров и депутатов и даже однажды поддержал мадам Лафарж, невинную и возвышенную страдалицу, когда, обессиленная душевными муками, убитая стыдом и отчаянием, она готова была упасть в обморок…
— Любопытны, — заметил меланхолически поэт, воспользовавшись минутой, когда турист переводил одышку, — в высшей степени любопытны воспоминания человека, который так много видел. Сколько наблюдений! Сколько познаний! Сколько идей, сравнений, философических выводов!
— О, — сказал турист, закидывая назад голову и гордо озираясь кругом, — там, за границею, в беспрестанных переездах с одного места на другое, душа нечувствительно приобретает чудную силу и свежесть, рассудок с каждым днем обогащается новыми познаниями, голова начинает кружиться, кружиться… Поверите ли? Избыток мыслей, новость предметов… разительность впечатлений… ездишь в омнибусе… обедаешь в ресторации… пьешь шампанское за пять рублей… Никогда, о, никогда не забуду я тебя, парижская жизнь, — вскричал турист, подняв очи горе, — жизнь людей, умеющих жить!.. Сердце мое навсегда сохранит, подле воспоминаний, дорогих моему сердцу, тот изящный стол, который имел я в день за полтора франка… Надо вам сказать, что житье за границей не то, что у нас; ресторации превосходные; цены умеренные: за чашку кофе с отличными сливками, с белым хлебом, прекрасно выпеченным, вы платите четверть франка; за квартиру, очень удобную, в месяц — 20 франков! Прачке, которая моет вам белье, — четыре франка. Конечно, иногда приходилось грустить: что-то, думал я, делают теперь мои родственники? Живы ли вы, почтеннейший Авдей Степанович? Было иногда так тяжело, тяжело… Но я утешался, что рассудок мой обогащается наблюдениями… В Сицилии очень много картофеля; в Лондоне удивительно дымно; улицы тесные, на улицах вечный шум, духота, визготня, крик; трактиры очень хорошие, можно иметь превосходный стол, но надобно платить очень дорого, — путешественнику обременительно. В Берлине мне в особенности понравилась уха. В Гавре превосходные устерсы, но, по несчастию, я не мог есть, — у меня была ужасная боль в желудке…
И так далее, и так далее. Нетрудно догадаться, к какому разряду туристов принадлежал словоохотливый рассказчик.
В то самое время как турист беседовал таким образом, в другом углу шел не менее интересный разговор. Речь шла о привидениях, духовидстве, месмеризме, сомнамбулизме и тому подобном. Сбитеньщиков рассказывал анекдот, как одна девица в припадке лунатизма взошла на самый верх колокольни, несколько минут постояла на карнизе и благополучно возвратилась на свою постель.
— Да что, моншер, — сказал высокий, тощий актер, — чего далеко ходить, ты сам, моншер, сомнамбул. Помнишь, как ты у меня ночевал?