Том 7. Художественная проза 1840-1855
Шрифт:
— Когда?
— Ну вот как мы из Токсова-то приехали…
— А! Помню! Помню! — отвечал лунатик, оправившись от минутного смущения. — Точно, я у тебя тогда ночевал… Прекурьезная история… Ха! ха! ха!..
Он засмеялся глухим, басистым хохотом, от которого задрожали стекла в рамах. Актер также хохотал.
— Забыть не могу, — сказал он, удерживаясь от смеха. — Легли мы спать: я на диване, он на другом. Дело было в моем кабинете. Письменный стол, кресла, а в углу шкаф с серебром; у шкафа ключ. Сплю, наконец проснулся, темно еще; голова так и вертится; жажда ужасная! Встал, выпил стакан воды и опять лег. Лежал, я думаю, с
— Помилуй, говорит, с чего ты взял! Я спал без просыпу. Прощай, братец, жена ждет.
За шапку, да было и домой! Нет, постой, говорю: скажи, где ложки?.. Обиделся; глаза загорелись. Назвал меня мальчишкой! на дуэль!
— Ну как же, господа, не обидеться? — заметил Сбитеньщиков своим густым басом. — Поставьте себя на моем месте; всякий благородный человек обиделся бы. Ведь тут не что-нибудь другое; ведь тут честь — драгоценнейшее сокровище человека… Иное дело, если б я вспомнил, да не сказал…
— А то не помнит ничего, — перебил актер, — да и только! Хоть убей, ничего не помнит… стараюсь вразумить, рассказываю, как было дело. Наконец прошу по крайней мере сказать, куда ходил ночью, «Никуда, — говорит, — ты, братец, бредишь!»
— Лунатики никогда не помнят того, что делают в припадках сомнамбулизма, — заметил фельетонист и поправил очки.
— Вдруг, — продолжал актер, — он ударил себя по голове табакеркой и говорит: «Ведь ты, братец, говорит, — черт знает что говоришь. Неужели жена-то моя не врет? Она частенько уверяла, что я по ночам куда-то хожу да разные вещи таскаю: насилу, говорит, могу после найти!» Тут, — продолжал актер, — я немножко и догадался; схватил его за руки и говорю: «Лунатик?»
— Жена говорит, что лунатик, — отвечал он.
— Точно, я так сказал, — подтвердил Сбитеньщиков. — Как ты, братец, всё помнишь!
— Всё, кроме ролей, — сказал Зубков и наградил себя смехом.
— Смотри, брат, — вскричал актер. — Я, брат, за такие шутки… Вишь, рожа!.. — И, мазнув рукою Зубкова по лицу, он продолжал: — Смекнувши, в чем дело, я побежал в сени, заглянул туда, сюда… и что же бы вы думали? Нашел узелок с моими вещами, да ведь где? Ха! ха! ха!..
Актер нагнулся и означил шепотом место ночлега своих вещей…
Поднялся страшный хохот. Всех громче хохотал сам герой анекдота, Павел Петрович Сбитеньщиков, и хохот его походил на глухие звуки, издаваемые рассохшеюся бочкою, когда ее катят.
— Хороший
— Ну уж, пожалуйста…
«Помещу в водевиль! — подумал водевилист-драматург. — Ух! Как долго не дают водки!»
Тайная мысль драматурга была справедлива: уж, действительно, давно было время пить водку.
Ударило двенадцать. Адмиральский час! Завтрак был уже готов, и закуски стояли на столе в другой комнате, но Хлыстов не решался еще подать сигнал к наступательным действиям. Была на то особенная причина…
Тот, кого все ждали с особенным нетерпением, кому назначено было первое место на пирушке Хлыстова, для кого она собственно и приготовлялась, еще но являлся…
Когда ударило двенадцать часов, большая часть гостей переглянулась, и долговязый поэт сказал:
— Видимо, не будет!
— Да, — подхватили со вздохом некоторые, — должно быть, задержали корректуры.
— Будет, — сказал фельетонист. — Я видел его вчера в театре, и он сказал: «Буду непременно».
— Мне хотелось, — заметил драматург, — рассказать ему сюжет водевиля, который я начал писать, попросить совета; человек умный, опытный, остроумный…
— Я хотел, — сказал актер, — приступить к нему с просьбою, не напишет ли мне для бенефиса пьесу. Дома его так трудно застать. Он всегда так занят!.. Да притом оно как-то и лучше за бокалом шампанского. Тут человек бывает добрее; особенно если вина вдоволь… Мне бы только под веселый час слово дал, а уж там он у меня напишет: он не такой человек, чтоб захотел изменить честному слову…
— Надежда опять меня обманула, — сказал своим однозвучным басом Сбитеньщиков. — Я опять не буду иметь счастия познакомиться с почтеннейшим Дмитрием Петровичем!
Почти те же самые слова были произнесены вполголоса молодым человеком, недавно приехавшим из провинции, но довольно было подслушать, как они были произнесены, чтоб понять, как глубоко было уважение, каким пользовался ожидаемый «субъект» в обществе, собравшемся у Хлыстова.
— А что, господа, ведь, говоря откровенно, если есть у нас теперь во всем Петербурге даровитый писатель, так это Дмитрий Петрович, — сказал драматург-водевилист.
— Совершенно справедливо, — отвечал длинный поэт. Белокурый фельетонист нахмурился.
Хлыстов хотел что-то сказать, но, вспомнив про свою доморощенную новую поэму, прикусил губу и посмотрел с испугом на драматурга-водевилиста. Надобно заметить, что драматург-водевилист был в некотором роде «органом» Дмитрия Петровича и исправлял при нем должность, за которую в школе некоторых мальчишек товарищи зовут фискалами. Он решительно был убежден, что гениальнее Дмитрия Петровича не было человека и никогда не будет, и считал для себя счастием даже дышать одним с ним воздухом.
В то самое время как, в ожидании сигнала к приступу, отчаяние начало овладевать голодными гостями, колокольчик звонко залился…
— Он! он! — вскричал драматург-водевилист. — Я узнаю его по звону колокольчика: никто так не может звонить!
— У него всё оригинально, — заметил поэт и опрометью бросился в прихожую.
Мы все последовали туда же, но уже было поздно: дверь в гостиную отворилась, и Дмитрий Петрович, в темно-оливковом фраке, с золотыми пуговицами, в голубом галстуке и цветном бархатном жилете, диагонально пересекаемом часовою цепочкою, явился перед собранием «тли». Посыпались поклоны, рекомендации, комплименты.