Том 7. Мы и они
Шрифт:
Около укреплений слезли с трамвая. Идем по пустырям в маленькое предместье на берегу Сены.
Темно, тепло, душно. Точно июльский вечер – не октябрьский. Беззвездное небо над бесконечной дорогой между деревьями. Изредка тени каких-то страшных людей. Они все похожи на апашей. Идти жутко.
Но вот и огоньки. Освещенное кафе. Начинается предместье. Заворачиваем в маленькую улочку. В темноте еле находим номер двадцать шестой. Узкий двор. Комната г. Андрэ внизу, ход прямо со двора, ни ступеньки, ни порога.
13
Всеобщая
Стучим. В окне огонь, по никто не отвечает, не отворяет.
К нам приближается чья-то узенькая, робкая тень. Тоже «товарищ», тоже гость г. Андрэ.
Из противоположного окна, сверху, высовывается женщина.
– Вы к Андрэ? Он, должно быть, в двадцать восьмом, a cote. Chez sa dame [14] .
Принимает участие.
Отправляемся в двадцать восьмой, уже вместе с «товарищем», который едва говорит по-французски – итальянец. В полной темноте кричим снизу на весь двор:
14
Рядом. У самой дамы (фр.).
– Андрэ! Андрэ!
Другая женщина высовывается из окна.
– On descend! [15]
Вот и Андрэ – маленький, щупленький, молодой, с измученным лицом. Торопливо прожевывает кусок, извиняется. Занят был целый день, не успел поесть.
– Что же вы не вошли? Дверь не заперта. Я сейчас.
Идем назад. Дверь, действительно, не заперта. Крошечная комната кажется еще меньше от невероятного количества книг, которыми заставлены все стены, от двух длинных столов с грудами газет, бумаг, журналов. На полу щетка и башмаки, в углу печурка для кипячения воды. Походная постель, сложенная большим кубом. От тесноты мы на нее, почти под потолок, и взгромождаемся. Стулья все равно без сидений. Кое-где на них только дощечки положены.
15
Спускается! (фр.)
Сегодня среда. И члены «Всеобщей гармонии» понемногу начинают собираться к Андрэ.
Хозяин в замешательстве. Он обещал прочесть реферат, но не может найти рукопись: она затерялась в груде бумаг. Ищет, все ищут с ним (народу уже порядочно) – нет реферата. Молодой русский еврейчик, рабочий, говорящий по-французски как француз, начинает кипятить воду для чая.
С одного стола свалили все бумаги на пол и кое-как рассаживаются, обратив стол в скамейку. И громко обмениваются новыми известиями о различных анархических колониях. Кто-то говорит, что один анархист взял да и разбил статую Франциска I. Одни одобряют, другие недовольны.
Пожилой, одетый «en bourgeois» [16] , товарищ вступается за «искусство».
– Что ж, по-твоему, и церквей не трогать? – спрашивает его другой. Лицо энергичное, грубое, небритое. Глаза воспалены. Руку все время сжимает в кулак. Много курит, сам свертывает папиросы неловкими черными пальцами. Весь он точно накачан ненавистью, которая постоянно из него выпирает.
– К чему ж их разрушать? Конечно, попы – жулики, выдумывают всякую чепуху, лишь бы нагреть народ. Так вольно ж попов слушать! Поумнеют люди, – тогда и попов не будет. А церкви зачем трогать? В них, я вам скажу, есть вещи пикантные…
16
по-буржуазному (фр.).
Заговорил о Шартрском соборе. О том, что на его стенах высечены из камня самые разнообразные пороки.
– Я – человек в этом деле опытный, – прибавил он не без самодовольства, – а и то некоторые комбинации меня удивили.
Но противник не унимался.
– Так ты думаешь, церкви-то людей не портят? А вот я недавно вошел в собор. Сумрак. Вдали статуя Богородицы, освещенная голубым. Мне даже стало жутко. Да спроси меня тогда сразу, как меня зовут, – я бы, наверно, заикаясь, начал лепетать: П-п-ер, П-п-ерь… Нет, голубчик. Уж коли мы за свободу, за вольных людей, так уж надо все эти наваждения с корнем вырвать. Не попов одних вон, а и церкви их дурацкие!
– А ты бы подальше от лампы, – вмешался молодой рабочий с миловидным, смуглым лицом. – Алкоголики иногда вдруг вспыхивают.
И он по-ребячьи расхохотался, сверкнув белыми зубами.
Но спор закипал. Вековая ненависть к церкви, духовенству, ко всему, что называлось религией, душила этих людей, туманила сознание. Поп, капиталист, солдат, христианство, метафизика – все это, казалось им, были только бесчисленные лапы одного и того же чудовища, которое сосет кровь измученного, уставшего, доведенного до отчаяния народа.
Хозяин, Андрэ, – издатель анархического ежемесячника, не чуждого и вопросам метафизики. Чтобы примирить спорщиков, Андрэ начал что-то вяло говорить о символах,
о прекрасном, о свободе искусства. Жалкая, бесполезная риторика! Ее и не услышит глухая ненависть, издавна накопленная, ищущая выхода; и никакой метафизикой не остановить волны гнева, которая затопит рано или поздно старую культуру.
Постучались. Вошел бледный, туповатый, белокурый интеллигент, с портфелем под мышкой. В портфеле у него был реферат о строении мозга.
Хозяин обрадовался: своего реферата он так и не нашел – вечер грозил пройти без анархического поучения.
Лектору дали грифельную доску и мел. Русский еврейчик разлил черный, как пиво, чай в маленькие кофейные чашки без блюдечек. Все пили вприкуску, точно в России.
Кто-то сказал с детским вздохом:
– А вот когда мы собираемся у другого товарища, в кафе, так там дают кофе, un bon cafie bien sucre! [17]
Интеллигент важно оглядел аудиторию и начал. Прежде всего сказал, что, конечно, он отбрасывает всякую мистику, все неясности о душе и прочие prejuges [18] как несуществующие, детские вещи; а затем перешел, немного сбиваясь и глотая слова, к объяснению строения мозга.
17
хороший кофе, сильно подслащенный (фр.).
18
предубеждения (фр.).
«Материя и энергия», «мысль – функция мозга», «рефлекс – подобен электрической искре», «клеточка и клеточка»… Застучали старые, давно знакомые слова. Это все, конечно, очень хорошо, полезно и доступно пониманию аудитории. Это, наверно, читается все и у нас и читалось где-нибудь в воскресной вечерней школе за заставой. Но при чем же тут собрание «либертэров», проповедь самодовлеющей свободной личности, общество «Всемирной гармонии», наконец?
Хозяин пытался возражать, указывал на какие-то противоречия – тщетно. Лектор был неуязвим и беззаботно строил свой анархизм на клеточках, энергии и материи и твердо рисовал на грифельной доске узоры «нейронов» с таким видом, что в них именно и открывается вся новая глубина анархизма.