Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
Входим в обширную двухсветную залу, с лепкой, тронутой пятнами сырости. Красивые хоры, – для оркестра, что ли. Все – в гирляндах из хвои. И те же на длинных нитях лампочки в зелени и лентах. Не все горят. А вот и все загорелись. Направо – эстрада. На ней, в елках, – рояль. И вижу я на стене за эстрадой белый кивот.
– Наша эмблема!
Что было недавно в этом кивоте? Царский портрет? А может быть, и не было ничего, не было и кивота?
В белой раме кивота, увитого хвоей, с красным плакатом, на котором начертано: «Свобода, равенство, братство», – картина. Красные лучи зари так и блещут. Слева солдат стоит, держит винтовку. Стоит, – сторожит свидетелем. Посредине – широкий пень, на пне – наковальня, на наковальне… Справа – рабочий в фартуке, мускулистые
Так вот он, солдатский клуб! Здесь раньше была гимназия, потом казарма. Теперь клуб гарнизона.
– Какой-то купец пожертвовал миллион на гимназию, – объясняет солдат-хозяин. – С народа взял, – народу и отдал. Все – люди, все – Россия.
Не солодовниковские ли это миллионы?
Громадная зала наполняется. Солдаты, все солдаты. Юные лица, радостные глаза. И в этих глазах одна мысль, радостная:
– Теперь и мы можем принять гостей. Все – люди, все – Россия!
Ширится душа и наполняется страшно громадным и радостным. Только что вышли из черной ночи на пустыре и вот – чудо… сон снится. Борцы за свободу, освобожденные, молча глядят. И для них – чудо и сон. Здесь, в темном городишке, – такое!? Новая Россия так чудесно встречает, так смотрит! Какие же возможности открываются!
Прапорщик ведет нас в читальню, большую комнату, бывший класс. И тут – зелень и электричество, и веселые ленты. Два длинных белых стола засыпали газеты, все газеты Москвы, Питера и Поволжья: «интеллигентские» и партийные. Только-только зачинается библиотека.
– Идемте в чайную залу!
Огромная комната. Кипят самовары на стойках. Солдаты режут окорока, но как режут! В этих движениях рук, в этих лицах – весь человек, наши первые радостные хозяева. Кажется, самый нож смеется, – сверкает, горд делом. Работают, как машины, – и в минуту горы бутербродов на блюдах, полки стаканов. Пряники и конфекты бегут на тарелках в двухсветную залу. По белой стене из хвои:
«Первая Пасха в свободной Руси. 2-го апреля 1917 г.»
В зале столы готовы, – больше сотни гостей. За каждым из нас – хозяева. Не успел оглянуться, – новый стакан стоит, загорелая рука протягивает блюдо. Растроганы и поражены все. Молчат, смотрят. Как сон волшебный, сон черной ночи. Вот он, свободный народ, молодой, каким давным-давно мог бы быть. Какие возможности открываются! Переполнено сердце, нельзя молчать. И мы начинаем говорить, встаем на стулья. Сотни молодых лиц смотрят и ждут. Нет, это уже не партийные, не программные речи: теперь говорит сердце, открывается широко и обнимает братски.
– …Смотрели мы из окон вагонов на темный городок… таких городков много, – вся Россия. Смотрели в черную ночь, – что там? Собаки лаяли в пустоте. Спит Русь в черноте и грязи. И вот вы позвали, – и мы пошли по вашему зову, по пустырям, рвам и ямам, по грязи, по хлюпающим доскам, падая и не зная, куда придем, и где же, наконец, этот ваш клуб солдатский… И вот мы пришли… в храм! Сон это? Это же храм молодой русской демократии, ваш и наш. Из тьмы мы попали в свет яркий и видим родные лица. И вера растет в душе, и открывается даль безмерная. Вот – Россия! Темная она, ночь над ней, как над этим, милым нам теперь городком. Но из этой тьмы – свет! В этом сокрытом свете – любовь и братство! Вы подарили нам эту радость, эту великую надежду. Верить можно! Вся Россия хранит свет великий под видимой тьмой, и этот свет разольется. Надо только делать и делать! И будет Россия новая. Но ее надо сделать, эту новую, будущую Россию! Делать любовью, братством. За нее же, товарищи, за Новую, за вас, дорогие друзья, за наши светлые надежды!
Что только было! Все загремело, закачалось, задвигалось. Всеми овладел святой экстаз. Блестели слезы, обнимались и целовали друг друга. Искушенные политические борцы были растроганы. Солдаты подхватывают и качают. Солдаты принимают и отдают братские поцелуи. Качают борцов за свободу. Делегат московского гарнизона, в кожаной куртке, кричит взволнованно, что он счастлив сказать московским товарищам, что он видел!
Звуки рояля. Это играет прапорщик. Солдат выступает певцом. Хозяева угощают нас целым концертом. Хор мощно поет «Дубинушку», «Марсельезу», ряд песен. Резонанс ли какой особенный, души ли это пели, – но этот хор я слышал впервые, – необычайный. Всех захватило, все пели. Закрутило чудесным вихрем. Помню, скинул я шубу, пел, все забыв. Декламировал майковские «Поля»…
Но пора, пора. Глубокая ночь.
– Останьтесь еще, побудьте с нами!
Нежданно случился великий праздник. И долго потом все вспоминали, где же мы были? И говорили все:
– Это был сон чудесный.
Нет, это было. И это сказало ярко, какой чудесной может быть явь. Надо только суметь сделать ее. А для этого надо… страстно хотеть. Для этого надо шире открывать душу, крепче сжимать дружные руки, хотеть крепко.
Утро, яркое, теплое. Солнечный, пасхальный, перезвон. Выглянул в окошко вагона, – пусто на станции. Дремлют на солнышке два мужика в овчинных шапках, в заплатанных полушубках. Странник чинит сапог, продирает зубами дратву. Ни одного солдата, словно их и не было здесь. Видны за станцией домишки городка, побуревшие верхушки садов. Летают грачи над ними. Серовато, сонно. А где же тот чудный дом, что горел окнами в черноте? Смотришь, – и нет его. Где же? Или это все сон?
Выхожу на площадку за станцией. Грязь какая! Да где же дом-то? Пустырь, далеко впереди – домишки. Там ведь где-то тот дом, тот храм-клуб… Есть какой-то кирпичный дом, влево, – не то фабрика, не то доходный, московский. Но это близко, а тот дом был так далеко, мы так долго бежали во тьме к нему по ямам и рвам, по кучам, через заборы, через прудки… так, как солдаты ходят. Так все изменилось днем. Вон бараки. Солдаты сушат рубахи. Солдаты – на луговинке, в кучах. Солдаты несут обед в котелках. Я иду по доскам тротуара, положенным над канавами. Пустынно. Вывеска странная: «Кофейня с ваннами»! Дальше – меблированные комнаты… Клопова! Удивительно. Сколько раз встречал я в глухих городках уездных эти ржавые вывески с рыжими буквами, одни и те же, – словно переносил их кто-то из городка в городок. И почему-то всегда – или Клопова, или Колпакова. Улицы – перины засыхающей вязкой грязи, с дырьями лошадиных ног. С давних пор привезенный кем-то мостовой камень уже давно медленно поглощается трясиной, гибнет. Его долго-долго будут выковыривать, добывать из этой «породы», опять сложат в кучи, и опять он потонет. Вон и дрожки извозчичьи тонут на углу, где «биржа» – по ступицы увязли. И лошадки увязли по брюхо. И спят извозчики в шапках-стогах. Сон… Заколдованный городок.
Движется старенький отставной чиновник, давний, лет пятьдесят, как в отставке. Может быть, какой-нибудь Растаковский. Остановился на уголке, поднял широченный козырек широченного картуза с кокардой, вынул красный платок, нюхает из жестяной коробочки, рыбной, с выдавленным осетром на крышке. На него смотрит лиловая тощая собака из канавы.
– Скажите… где здесь большой дом, с электричеством, где чудесно поют молодые солдаты… а зала – в два света?
Старик подозрительно долго глядит на меня, жует синеватым подбородком. Переминается в валяных ботиках.
– Не могу сказать… Поют солдаты?.. С электричеством? Не могу сказать…
И отходит бочком, подальше. И оглядывается, – я это чувствую.
Он не знает, что здесь есть чудесная, великолепная зала в два света! Да есть ли?
Из вспухшего от грязи переулка вычмокивают четыре всадника… Что это?! С какой греческой вазы соскочили эти четыре скифа на пузатых, коротконогих, большеголовых лошадках цвета слабо паленой тряпки? На шершавых лошадках, выщелкивающих пробки грязи выше заборов. Да это – вятки-лошадки. А эти коренастые, низкорослые всадники-скифы, с бороденками красной меди, с веревками-кнутьями, в лохматых овчинных шапках, в звериных полушубках, скуластые… не вотяки ли? Они остановились на утолку. Пусто вокруг, только они одни.