Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
– Царство небесное… Помер наш «рваный барин»…
И грустно-грустно покачал головой.
Я замер. Я не заплакал, а как-то затих. Пошел в детскую, подошел к киоту, где у меня была одна маленькая-маленькая вещичка, к которой я приходил всегда, когда мне было тяжело, когда посещало меня горе. Это было небольшое сахарное яичко, подарок няни. Оно висело за стеклом киота. Знаешь, эти дешевенькие сахарные яички со стеклышком… За розовыми, синими и белыми цветочками бессмертника и зелеными волокнами мха виднелась в глубине картинка Спасителя, с белым знаменем поднявшегося из гроба. Странно, но всегда от этого сахарного яичка на меня изливалась умиротворяющая грусть, какой-то чарующий
И постепенно привык я в минуты детского горя приходить к киоту и смотреть. Чудесная панорама! А какие цветы! Зимой они были особенно красивы… Тогда эта чудесная панорама была для меня полна жизни и какой-то неизъяснимой, радостной красоты. Да и теперь… И теперь я часто останавливаюсь у маленьких лавочек и стараюсь найти мое яичко. И нахожу похожие… И тогда светлая волна набегает на меня и несет маленькие розовые картинки детства…
И вот я стоял у киота и смотрел, смотрел за стеклышко. И ничего не видел. Слезы наполняли глаза. Я глотал их, я старался найти то, что я всегда находил у киота, – грустный покой… И я нашел его.
– …Теперь смерти нет, батюшка, – говорила когда-то мне няня, даря яичко. – Смертью смерть поправ…
Это вспомнилось мне тогда, и я старался прогнать мысль о смерти. Сделать так, чтобы не думать, что Василий Сергеич умер. И казалось мне, что я добился этого. Я уснул с умиротворенным сердцем.
Я не был на похоронах, но знаю я, где нашел себе последнее место Василий Сергеич.
В праздник освящения плодов был я с отцом в ближнем монастыре, где за стенами покоятся мои близкие. Там пышно разрослись яблочные сады бок о бок с могилами, увенчанными крестами и памятниками. Там много часовен, гранитных глыб и надгробий. Там много успокоившихся.
– Пройдем-ка сюда… – сказал мне отец.
– Куда?
И он повел меня в глубь монастырского кладбища. Отступили глыбы и величавые памятники. У самой задней стены, под вербой, на свеженасыпанном бугорке стоял железный крест, сделанный под березу. На нем жестяной свиток.
– Вот где теперь он, наш архитектор… – сказал отец. – Не забыл?
И прочел я на жестяном свитке:
«…Не имеющий чина и звания архитектор Василий Сергеич Коромыслов».
И еще ниже, славянской вязью: «Блаженни есте, егда поносят вас»…
А больше и рассказывать нечего…
Да, ты спрашиваешь про чертежи… И про бледную девушку с голубыми глазами… Ну, тут уже нет сложных и трогательных событий. Скучна и монотонна жизнь, и многое идет в ней своей незаметной чередой.
Осенью того же года зашла к нам Настенька. Она пришла проститься. Но это была уже не та растерянная девочка, куда-то спешившая, комкавшая платочек, как было недавно. Она не делала реверансов, не путалась в словах, не одергивала черного передника. Стройная и покойная, с теми же прекрасными глазами, она просто и уверенно пожала руку отца, сказала: «Благодарю, благодарю вас за все», и еще раз пожала руку. В ней чувствовалась мне какая-то покойная сила. Она сказала, что получает место учительницы где-то далеко, что она теперь устроилась, что Миша поедет с ней…
Она погладила меня по стриженой голове и потрепала по щеке. Отец сам проводил ее до двери и сказал:
– Все-таки напишите, если что…
Не знаю, писала ли она. Больше я ее не встречал и ничего о ней не знаю. А помню ее хорошо, особенно ее большие глаза, в которые были, как будто, вправлены кусочки неба. А Мишука мне так и не довелось увидать…
А чертежи… Они отыскались… года через два. И привез их почтеннейший Иван Михайлович. Он опять сошелся с отцом, строил ему дом, по-прежнему заходил к нам, по-прежнему жирно смеялся и дымил сигарой. А растолстел он еще больше.
Оказывается, чертежи эти завалились у него… за шкап! А он, видишь ли, так и не догадался туда заглянуть… два года. Все перерыл в доме, а за шкап-то, черт возьми, и невдомек было заглянуть! И смеялся же он над своей недогадливостью! Весело смеялся.
Конечно, это грустно… Но что особенно грустно, так это то, что та бледная девушка тоже о них забыла…
Прошло много лет. Я вышел в жизнь. Отца давно уже не было в живых. В груде деловых бумаг, расчетных и приходо-расходных книг нашел я эти синие листы и это измятое письмо. Как пламя пожара в темной ночи освещает всю округу, как солнце днем, так эти остатки прошлого сорвали серые покровы годов, – и встало предо мной далекое…
И подумал я, что эти листы, быть может, явятся приветом издалека, последним «здравствуй и прости» из мира нездешнего для тех, кто связан был с творцом их узами крови. Я сделал публикацию в газетах. Никто не отозвался. Может быть, уже нет милой бледной девушки с голубыми глазами… А может быть… забыли?.. Нет, нет… Должно быть, публикация не попала на глаза. А может быть и откликнется кто…
Ты, мой друг, часто блуждаешь из конца в конец родной страны. Ты, быть может, встретишь ее, эту милую бледную девушку… Ее легко узнать. У нее такие глаза, ну… как кусочки неба… Скажи ей, что… Нет, не надо. Пусть лежат они у меня, эти синие листы… Я люблю их, они для меня святы… Глядит на меня с этих листов оборванный человек, расхаживавший по балаганным подмосткам и получавший балаганные пощечины, и не только балаганные… неведомый, не имевший чина и звания художник. Он бродил, долго и мучительно бродил и не вышел на торную дорогу. Но он лелеял в душе огромное, какой-то неведомый храм всесветный. Он молился в нем и плакал в мечтах о нем, хотел бы собрать туда, в этот свой храм, всех, всех, и таких же, как он, огрызков жизни, и иных… Всех. В этом храме не было бы места слезам.
Да, какой-то чудесный храм носил он в чутком сердце своем и не мог рассказать и бросил на бумагу лишь остов, слабую тень. А душу храма унес с собою…
Смотрю на эти листы и строки, и скорбные и розовые волнения из нежного детства движутся на меня тихой волной. И дорогие светлые лица встают, отошедшие… И бледное личико девушки с заплаканными газами, глубокими и голубыми, как небеса…
Что? Я плачу? Нет, эго так… прошло…
Приложение к рассказу «Рваный барин»
«Наполеон»
Были святки. Мой закадычный друг Васька с нашего двора давно подбивал меня побывать в балаганах «под Девичьим».
– Огромадное место там, пустое, – рассказывал он мне с жаром, – и все там балаганы, и черти выскакивают, и пушки грохают… вот ей-Богу!
И дворник наш тоже побожился, что «бывает, что и чертей показывают… всякие там кеятры!»
Меня выпустили гулять на двор, и я ускользнул с Васькой «под Девичье». Был у меня всего двугривенный. Мы его разменяли по дороге на стрючки и сахарных петушков, а когда добежали до гулянья, Васька взманил меня прокатиться на карусели, обещая взять какую-то «партию» в шесть колец; тогда нас будут катать задаром хоть целый день. Я отдал последний гривенник, Васька взял «партию», прокатился раз пять задаром, и его, наконец, стащили с конька за шиворот.