Том 8. Прощеное воскресенье
Шрифт:
Анна Карповна побледнела, зрачки ее светоносных глаз расширились.
– Говори же, Саша!
– Я так сразу не могу… Мне надо все по порядку, с самого начала, с того момента, как мы въехали в Прагу.
Мать молча кивнула в знак согласия.
– Мы въехали в Прагу… Вся дорога от обочины до обочины была засыпана пионами, нарциссами, тюльпанами, ветками сирени. Накануне встречали наших танкистов, а на рассвете одиннадцатого мая в город въехали мы по увядшим цветам. Никогда в жизни я не видела столько цветов сразу… Миллионы! Рассказывали, толпы людей встречали наши танки, и у каждого встречающего по охапке цветов. Когда мы только втянулись в город, у меня сразу возникло предчувствие: здесь что-то будет… Наш госпиталь расквартировали в пустующей больнице для бедных. Там все было очень запущено, и мы сразу начали очищать, отмывать, белить, красить. К вечеру выяснилось, что осталась неприбранной маленькая узкая комнатка больничного архива… – Александра смолкла, справляясь с дыханием. Прикрыла глаза от вдруг ярко вспыхнувшей лампочки над столом (такое у них бывало нередко, видимо, от перепада электрического напряжения), и в этом перепаде яркости света, как во вспышке фотографического аппарата, словно воочию, увидела опять
Все это в миг промелькнуло в памяти Александры, и наконец, собравшись с духом, она продолжила:
– Папиков послал меня навести порядок, закрыть, опечатать архив… Я подняла с пола первую попавшуюся карточку из тонкого серого картона, последние отблески солнца осветили запыленное окошко, и я вдруг прочла на лиловом штампике: «Доктор Юзеф Домбровский», а потом разглядела и фамилию больной – Мария Галушко… Да, больную звали Мария Галушко. Диагноз: ножевое ранение брюшной полости по касательной, потеря крови, множественные ушибы по причине разбойного нападения, психогенный шок… Год рождения больной 1905-й, запись была сделана 11 апреля 1923 года.
– Она, – глухо произнесла Анна Карповна.
– Потом, в Пражском университете, мне подтвердили, что графиня Мария Мерзловская училась там, а после уехала в Париж. Наши все уезжали в Париж…
– Слава тебе господи! – троекратно перекрестилась Анна Карповна. – В Париже Маруся не пропадет, за это я тебе ручаюсь. Она по-французски и по-немецки, как по-русски, и говорит и пишет. Молодец, Маруся!
– Из армии я не могла написать тебе об этом, а когда вернулась, тоже тянула… Я загадала: чем дольше не расскажу тебе про Марию, тем скорее она найдется. Честное слово, ма!
– Верю. И понимаю. Мария Галушко… Странно, конечно, что она назвалась этим именем… Что не своим настоящим – это понятно, а что именно этим – странно… А хотя чего странного? Перед самой победой, в тот день, когда пал Берлин, я все время думала о тебе и о Марусе. И днем, и вечером, и до глубокой ночи, пока не заснула. А под утро мне приснился сон: какая-то крепость, высеченная в серых скалах, какой-то огромный ров, обложенный диким камнем, а перед литыми чугунными воротами этой крепости сидит в шезлонге наша Маруся в широкополой шляпе, но не девчонка, а совсем взрослая женщина. Сидит, покачивается, жмурится от солнца и вдруг спрашивает меня… Как глянет прямо в душу и как спросит: «Мама, неужели ты выходила замуж за Сидора Галушко?!» Я даже проснулась от этого вопроса и с перепугу села в кровати. Луна светила в наше окошко, за стеной в кочегарке гремели лопатами – все было, как всегда. Я попыталась заснуть в надежде досмотреть сон, но ничего больше не было. Хотя мельком видела этот ров вокруг крепости и слышала какие-то мужские голоса на неизвестном мне языке, явно не европейском. А крепость – на такой высокой горе под самое небо, и много-много света. Так что я понимаю, и тебя, Саша, гложет тот же вопрос: была ли я замужем за Сидором Галушко? Отвечу сразу: не была. Маша с детства его не любила, чувствовала, что он ко мне неравнодушен, и это очень не нравилось ей. Помню, мы ездили еще до войны четырнадцатого года на пикник к моей двоюродной сестре Полине во Владимирскую губернию на речку Нерль. Там и храм такой чудный – церковь Покрова-на-Нерли. И вот после службы отзывает меня Маруся в сторонку, хмурая, глазенками сверкает и шепчет: «Мама, Сидор плохой. Он не так на тебя смотрит…» Сказала – и бежать от меня опрометью… Я ведь не толстокожая, тоже гнет его обожания чувствовала на себе, даже отца хотела просить, чтобы он перевел Сидора в другую часть, с глаз долой. Хотела, но не решилась: он ведь сын нашей нянечки бабы Клавы и брат нашей горничной Анечки, мы их очень любили, да и денщик был Сидор замечательный. Папа в нем души не чаял, они понимали друг друга без слов. И на все руки Сидор был мастер, и пел замечательно. У них вся семья была певчая. В общем, не отставила я Сидора, переживала, а теперь думаю: если бы отставила, может, и не было бы нас с тобой на белом свете, сгинули бы еще тогда, в двадцатом году…
Горло у Анны Карповны пересохло, и она была вынуждена сделать несколько глотков остывшего чая, вылив его в чашку прямо из заварного фарфорового чайника с розочками – самой красивой вещи в их «дворницкой», попавшей к ним неизвестно как.
– Когда в Севастополе на пристани толпа выкинула нас из своего чрева, случилось чудо. Меня вдруг окликнула Анечка Галушко: «Ганна Карповна!» По задымленным улочкам она провела меня с тобой на руках в какую-то мазанку. Там сидел Сидор у керосиновой лампы и что-то шил. Они обули меня в английские ботинки на толстой подошве, а вокруг голеней – английские обмотки. Сидор сшил мне заплечный мешок для тебя и нательный пояс, такой же, как я тебе сейчас, когда ты в поселок ездила. К ночи мы бежали из Севастополя через Мекензиевы горы… Обошли Северную бухту и бежали. Мекензиевы горы ты знаешь, рассказывать не буду. Время было лихое. Однажды ночью Сидору пришлось даже отстреливаться. Но мы прорвались на полуостров. Из Крыма перекочевали в сторону Харькова. Жили тем, что батрачили за кусок хлеба. Мне тяжело было находиться вблизи Сидора, от него только искры не сыпались, но приставать не приставал – это факт. Конечно, Анечке спасибо, она как бы стояла между нами настороже, все понимала… Под Харьковом мы в небольшом селе зацепились, даже землянку Сидор вырыл, чтоб зимовать, но не пришлось. В августе возили сено со второго покоса мы с тобой и Анечка, а Сидор сам, один… И лошади, и возы, и сено – все было хозяйское. Помню, везли мы в тот день свой воз, и я говорю Анечке: «Не обижайся, Анечка, уеду я от вас, тяжело мне с Сидором рядом…» – «Понимаю, – сказала Анечка, – а меня, Анна Карповна, замуж зовут». – «Ну вот и выходи», – говорю я ей. А она мне: «Сидора жалко, что ж он один останется…» На возу ехали мы высоко, и небо такое чистое-чистое, и ты лежишь рядом на сене, смотришь в небо и что-то лепечешь. Тебе тогда третий год пошел… А судьба распорядилась, как знала…
– А почему квартиры освободились? – невольно спросила Александра.
– Тогда, Саша, они часто освобождались. Главу семьи арестовали, семью выкинули вон – квартиру освободили. Дай бог, чтоб снова это время не пришло.
– Да что ты, ма, не придет!
– Как сказать, доченька, как сказать…
– А знаешь, тогда, в Праге, университетские женщины рассказали мне про Марию, а потом на моих глазах их арестовали наши особисты и увезли.
– За что?! – удивилась мать.
– За то, что русские эмигранты. Тогда там арестовали многих русских, и я слышала, их тут же расстреляли в тюремном дворе.
– Хорошо быть русским, – сказала мать, – чужие не убьют, так свои достанут.
За стеной в кочегарке тяжело хлопнули входные двери, раздались голоса: пришла ночная смена. Хотя время было летнее, но для горячей воды в доме подтапливали понемножку. Среди голосов особенно выделялся писклявый фальцет.
– Старичок дядя Вася, кажется? – с улыбкой кивнув в сторону кочегарки, спросила Александра.
– Он.
– Это он иногда тебе говорит: «Эх, хороша советская власть, да очень долго тянется»?
– Да. Он всегда шумный, всегда «под мухой»… А я ведь, дочь, еще перед тобой виновата… – Анна Карповна прошла в темный угол комнаты, покопалась там у подобия буфета, принесла и показала Александре на ладони какой-то крохотный кусочек картона. Александра не сразу разобрала, что это. – Портрет твоего отца, – поднеся к свету раскрытую ладонь, сказала Анна Карповна. – Еще когда ты на войну уходила, хотела показать, но тоже загадала: пусть вернется, тогда и посмотрит.
На овальном клочке картона был изображен немолодой мужчина с короткой стрижкой и пышными усами, с выпуклым Сашиным лбом, с небольшими, но выразительными глазами, которые смотрели спокойно и уверенно. Дальше шла только шея, а плечи были срезаны.
– Ма, а почему плечи срезаны?
– Там адмиральские погоны, на всякий случай я срезала.
Рассмотрев у себя в руках фотографию, Александра прикоснулась к ней губами и вернула на мамину ладонь.
– Ты вот что, дочка, когда я умру, положи мне эту фотографию в левую руку и сожми пальцы. Вот так. – Мать показала, как надо сжать пальцы.
– Ну что ты говоришь?!
– Ничего особенного. Просто такая моя будет воля. Обещаешь?
– Ма, что ты?
– Обещай!
– Обещаю, – прошептала Александра.
Как выяснилось потом, за всю жизнь у Анны Карповны только и было, что три просьбы, к которым она потребовала клятвенные подтверждения от дочери: первая – не пить спиртное на фронте; вторая – окончить медицинский институт; третья – положить ей в руку портрет мужа, чтобы с тем и похоронить ее. Всего три просьбы за целую жизнь – не так уж и много по всем временам.
В сентябре 1947 года Александру зачислили на третий курс медицинского института, и дни полетели один за другим, забитые делами едва ли не по минутам. Студенческий поток, в который она попала, в основном состоял из бывших фронтовиков или, во всяком случае, парней и девушек, близких к Александре по возрасту. Они ведь поступали в институт в августе 1945 года. Ребят со школьной скамьи, или, как их называли, «малолеток», на третьем курсе были считанные единицы, зато на втором и первом полным-полно. Так что Александра не чувствовала себя ни белой вороной, ни перестарком, что было для нее важно. Поэтому и учеба сразу пошла хорошо, даже отлично, что и позволило Папикову немедленно выхлопотать «для лучшей медицинской сестры Советского Союза» именную стипендию. Александр Суренович был из тех людей, кто, взяв однажды на вооружение какое-то клише, в дальнейшем пользуется им неизменно. Вот так как-то он назвал Александру «лучшей медицицинской сестрой Советского Союза» и с тех пор во всех официальных представлениях именовал ее только так и не иначе.