Том 9. Лорд Бискертон и другие
Шрифт:
Хамилтон недоуменно взглянул на него. Наверное, он и вправду говорил то, что процитировал сейчас его собеседник, и все же: неужели он намеренно пожелал лишить собрата-человека чистой радости срифмовать «любовь» и «вновь»? В нынешнем его настроении поверить этому немыслимо!
— Странно! — пробормотал он. — Весьма странно! Однако продолжайте.
Офицер Гарроуэй опять проглотил что-то крупное и острое и опять прикрыл глаза:
Улицы!Мрачные, безжалостные, мерзкие улицы!Мили и мили мучительных улицНаХамилтон Бимиш вздернул брови.
Я меряю эти скорбные улицы,Невыносимо страдая.— Почему? — поинтересовался Хамилтон.
— Это, сэр, входит в мои обязанности. Каждый патрульный прикреплен к определенному району города.
— Нет, я имел в виду — почему вы страдаете?
— Потому что, сэр, сердце истекает кровью.
— Кровью? Это сердце?
— Да, сэр. Я смотрю на всю мерзость, и сердце — ну, истекает.
— Ладно, продолжайте. Мне это кажется весьма странным. Но — продолжайте.
Я вижу, как мимо снуют серые люди,Кося и виляя взглядом,Глаза их блестят смертоносной злобой,Они — прокаженные улиц…Хамилтон как будто порывался что-то сказать, но сдержался.
Мужчины, которые были мужчинами,Женщины, бывшие когда-то женщинами,Дети, сморщенные обезьянки,И псы, которые скалятся, кусают,рычат, ненавидят.Улицы!Мерзкие, зловонные улицы!Я шагаю по этим бесстыдным улицамИ смерти взыщу!Офицер Гарроуэй замолчал и открыл глаза, а Хамилтон, подойдя к нему, энергично похлопал его по плечу.
— Так, понятно! — сказал он. — У вас нелады с печенью. Скажите, случаются у вас боли под ложечкой и в спине?
— Нет, сэр.
— Высокая температура?
— Нет, сэр.
— Значит, гепатита еще нет. Вероятно, легкая атония пищевого тракта. Мой дорогой, вам самому должно быть ясно, что эти стихи совершенно неправильны. Что за абсурд? Разве вы не замечаете, патрулируя улицы, сколько приятных и красивых лиц? На улицах Нью-Йорка полно милейших людей. Я вижу их всюду. Беда в том, что вы смотрите на них желчным взглядом.
— Так вы же сами велели мне быть неистовым и едким, мистер Бимиш.
— Ничего подобного! Видимо, вы неправильно меня поняли! Едкость в поэзии совершенно неуместна. Стихи должны дышать красотой, очарованием, чувством. А тема у них всегда одна — сладчайшее и божественней шее из всех человеческих чувств, Любовь! Только она способна вдохновить истинного барда. Любовь, Гарроуэй, — это огонь, который сверкает и разгорается, пока наконец не воссияет над всеми людьми, над сердцем Вселенной и не осветит весь мир и всю природу щедрыми лучами! Шекспир говорит об экстазе любви, а уж он знал, что делал. Ах, Гарроуэй! Лучше жить в убогой хижине с милой, чем одному — в огромном дворце! В мирное время любовь исторгает звуки из пастушьей свирели, во время войны пришпоривает боевого коня.
Офицер Гарроуэй был тихим человеком. Он смиренно склонил голову перед бурей.
— Хорошо, мистер Бимиш. Я вас понял.
— Очень надеюсь. Изложил я все достаточно ясно. Что за тенденция у молодых писателей сосредоточиваться на трупах, сточных канавах и отчаянии? Писать надо про любовь. Говорю вам, Гарроуэй, любовь — это второе солнце, которое рождает добродетель, куда ни упадут ее лучи. Она сладка, она ясна, как свет. Ее прекрасный голос не устанет. Она — великий дар, которым Бог благословил лишь только нас, людей. Она — отметьте это особо, Гарроуэй, — не жаркий огнь воображения, который вспыхнет и тотчас угаснет. Не похотью питается она и не живет страстями. Нет, любовь — серебряная цепь, святая связь, соединяющая сердце с сердцем, с душою — душу, человека — с Богом… Вам ясно?
— Да, сэр. Именно, сэр. Теперь мне все совершенно понятно.
— Тогда ступайте, перепишите свои стихи в таком ключе.
— Да, мистер Бимиш. — Полисмен засмеялся. — Только вот еще одно дельце…
— В мире нет дел важнее любви!
— Видите ли, сэр, это насчет фильмов… Вы упомянули о титрах…
— Гарроуэй! Надеюсь, вы не намерены сообщить мне, что после всех моих стараний вы все-таки хотите опуститься до работы в кино?
— Нет, что вы, сэр! Правда, нет! Но несколько дней назад я приобрел по случаю акции кинокомпании и до сих пор, как ни стараюсь, не могу их сбыть. Я подумал, раз уж я тут, спрошу-ка вас, может, вы что про них знаете.
— А что за компания?
— «Самые лучшие фильмы», в Голливуде, штат Калифорния.
— Сколько же акций вы купили?
— На пятьдесят тысяч долларов.
— А заплатили сколько?
— Триста долларов.
— Вас надули. Все эти акции — просто бумага. Кто вам их продал?
— К несчастью, забыл его имя. Такой старикан с красным лицом и седыми волосами. Только бы мне его встретить… — тепло и сердечно добавил Гарроуэй. — Так его отколочу, что на внуках отзовется. Сладкоречивый крокодил!
— Любопытно, — задумчиво произнес Хамилтон, — где-то в глубине памяти что-то такое у меня смутно шевелится, именно в связи с этими акциями. Кто-то консультировался со мной насчет них. Хм… Нет, бесполезно! Никак не вспоминается. Слишком я был занят последнее время, у меня все вылетело из головы. Ну а теперь ступайте, Гарроуэй, и принимайтесь за стихи.
Полисмен насупился. В его добрых глазах полыхнуло бунтарское зарево.
— Нечего их переделывать! Там все правда!
— Гарроуэй…
— Я написал, что Нью-Йорк плохой город, так ведь он и правда плохой. Тьфу, мерзость! Вот уж поистине зараза! Вползут к тебе в душу, всучат эти собачьи акции… Стихи у меня правильные, и я их исправлять не буду. Вот так-то, сэр!
Хамилтон покачал головой.
— Ничего, Гарроуэй, — сказал он, — Однажды в сердце у вас проснется любовь, и вы поменяете свои взгляды.
— Однажды, — холодно возразил полисмен, — я встречу этого втирушу и попорчу ему физиономию. А тогда уж не у меня одного сердце будет разрываться!