Том 9. Три страны света
Шрифт:
И хозяин вопросительно посмотрел на меня.
Я утвердительно кивнул головой, чтоб не задерживать рассказа. У меня правило никогда не противоречить тем, кого нет вероятности переубедить.
— Ну, вот так же и мне, — продолжал купец, довольный, что нашел собрата по убеждению, — не след был с мещанами родниться. Батька мой был купец, да и дед-то купец, и никто мещанок в дом не приводил, не срамился. А тут на тебе зятька мещанина-голыша. Да что бы сказали про меня добрые люди? знать, денег нет? аль дочь у него какая-нибудь, с позволенья сказать, потаскушка, что ее за мещанина выдают? Я так расходился, что мои бабы словно неживые стали, тише воды, ниже травы; послал за стариком Душниковым: так и так, говорю, сам знаешь, стать ли мне,
Я опять кивнул головой.
— Девка взвыла, — продолжал купец: — «Сударь-батюшка! воля твоя, лучше убей, замуж не пойду!» да вдруг и замолкла, лежит, точно мертвая. Мать взмолилась, ноги мне целует. «Она, родимый, у нас одна, — говорит, — взмилуйся!» Срамное дело баб послушаться! Велел я своей хозяйке, чтоб к завтрему — пироги пекла да дочь свою нарядила, а коли Марюха не явится к жениху, так я…
— Что же, она явилась?
Хозяин нахмурил брови и глухим голосом отвечал:
— Нет! ее не нашли в доме.
— Куда же она девалась?
— Бог ее знает! Я чуть и хозяйку не потерял… вот бы на старости один, как перст, остался! Год с лишним лежала в постели, дом вверх дном пошел, — так я уж тогда и позволил ее-то Портрет повесить (и он указал головой на портрет дочери). Думаю, хуже: на старости одному не остаться бы… ну, пусть.
— Куда же она бежала? — спросил я.
— Ума не приложу! — сначала думали, что в Москву махнула; да я разузнал, что ее там у него никто не видал… Жива ль она, аль нет, Христос знает!
Хозяин повесил свою седую голову на грудь и сидел в раздумьи. Старуха продолжала с жаром молиться и плакать в другой комнате.
— Молись, молись!.. загубила дочь-то! — с упреком сказал хозяин.
Я вздрогнул. В однообразном шепоте старухи послышалось рыдание: видно, она услышала слова своего мужа.
Мне стало так душно и тяжело, что я схватился за шляпу к удивлению моему, хозяин не трогался с места, и я ушел незамеченный. Я пошел бродить по городу, чтоб рассеять неприятное впечатление, и очень сердился на свое любопытство. Откровенно сказать, я был уже в тех летах, когда чужое горе не скоро трогает, а если захватит врасплох, то состраданье проявляется очень оригинально: вы делаетесь желчным, грубо отвечаете, хмуритесь. Вам совестно, зачем вы огорчились, отчего не вышло никому пользы, а только самому вред… Подобные размышления вкрадываются в нас понемногу, как вор, влезающий в окно и пристально озирающийся, нет ли кого. А позднее нам уже нет нужды и в такой осторожности; постепенно облекаемся мы такой неприступностью, что
Но прогулка по пустым улицам только усилила мою тоску, и я поспешил добраться до своего нумера. Убирая мое платье, трактирный молодец, как называл его хозяин, болтал без умолку, может быть, с великодушным намерением развеселить меня. Грязный, небритый, оборванный и вечно полупьяный, он вдобавок имел убийственную страсть говорить прибаутками. Раз я спросил его, отчего он никогда не бреется.
— Козел бороды не бреет оттого, что денег не имеет, — отвечал он.
— Знаешь ли ты здешнего живописца? — спросил я его.
— Как не знать-с! Мы всех-с здесь знаем, от кума Ивана до последнего болвана.
И дурак самодовольно улыбнулся, отпустив прибаутку.
— Скажи-ка лучше, где он живет?
— Вам нужно-с его?
— Ну, да.
— Он живет недалече: у мещанки Шипиловой… Залихватская баба! толокно едала, вино пивала…
— Мне ничего не нужно, иди! — сказал я, чувствуя, сильную охоту вытолкать его.
— Иди вон да не стукайся лбом! — проговорил он, удаляясь, и прибаутка пришлась кстати: он сильно пошатывался.
Закурив сигару, я лег, стал читать и скоро почувствовал, как волнение мое начало успокаиваться. Я совершенно забыл лица, тревожившие меня час тому назад. Мне как-то было приятно, что я нахожусь в городе, совершенно мне чуждом, где ни я никого, ни меня никто не знал.
Так я пролежал с час. Вдруг в коридоре послышалось движение и голос мучителя моего, лакея. Дверь с шумом растворилась, и лакей, едва державшийся на ногах, известил меня, что он привел живописца.
— Кто тебя просил? — прошептал я сердито, делая ему гримасы, чтоб он притворил дверь; но он, заметив мое неудовольствие, сказал:
— Если не угодно, я велю ему итти, пусть придет в другой раз, не велика штука, может проглотить и щуку.
Я ужасно рассердился: живописец мог все слышать.
— Проси, дурак! — сказал я и привстал принять гостя.
— Иди сюда! — грубо сказал лакей, маня его рукою к двери.
На пороге явился человек среднего роста, сгорбленный, как старик, в длинном широком сюртуке, очень поношенном и застегнутом доверху, так что остального платья нельзя было видеть. Петли и пуговицы едва держались. Под мышкой у живописца была небольшая картина, завернутая в клетчатый полинялый платок. В руках он мял безжалостно шляпу, порыжевшую от времени. Лицо его далеко не было дурно, но что-то мелкое и жалкое неприятно поражало в нем; он стоял потупя голову, как будто боялся поднять глаза. Я понял эту робость, подошел к нему и сказал:
— Очень приятно с вами познакомиться.
— Вы изволили меня требовать? поясной желаете? — скороговоркой, с заметным дрожанием в голосе спросил портретист и, выставив одну ногу вперед, нагнулся и стал развязывать на коленке миткалевый платок.
Руки его дрожали. Он зубами развязал узел платка, и, освободив оттуда два портрета, подал их мне.
— Вот-с моя работа! — робко проговорил он и попятился, стараясь держаться ближе к двери.
— Эвти господа точно живые! — с улыбкой заметил лакей. — Две недели прожили у нас.
То были два портрета удальцов, в одних рубашках, с трубками в руках и бокалами. Я рассмеялся: так хорошо были они сделаны.
— Очень, очень хорошо! — сказал я и придвинул стул к дивану. — Садитесь!
И я стоял, ожидая, пока он сядет.
Портретист, видимо, ужаснулся. Он смотрел вопросительно то на меня, то на лакея, который в свою очередь смотрел на меня с глупым удивлением.
— Садитесь, пожалуйста! — сказал я и взял за руку портретиста.
Лакей фыркнул и кинулся вон: истерический смех раздался по коридору. Я запер дверь, и мне стало так же неловко, как и портретисту: Только тут понял я ужас такого положения. Я искоса взглянул на портретиста: он вертел свою шляпу в руках так, что она трещала. Воображенье ли меня обмануло, только мне показалось, что у него на ресницах дрожали слезы.