Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
С того памятного всем вечера, на котором Корнетов отличился своим чтением, я его как-то из виду упустил. Да и куда там по гостям ходить! И дел по горло и заботы. Эти мои предохранительные трубки – «экономия газа», не знаю, что и придумать: одни говорят – «уже имеем», другие – и разговаривать не хотят; что же касается моего изобретения – «слуховой портативный аппарат – M"unchhausensonor», и в самом деле не уступающий константинопольскому уху того самого слуги Мюнхаузена, который, лежа на земле, от нечего делать слушал, как растет трава, – пропащее дело, прямо скажу: из-под носу украли! – а кроме того о земле подумываю – нынче все покупают! – очень соблазнительно, обзаведусь виноградником около Канн, только бы дознаться, сколько сразу, и какая рассрочка; денег у меня нет, но у меня «колониальный» билет, и я всегда могу выиграть миллион; учусь по-английски – если бы я был женщина, я непременно бы вышел замуж за американца; и хлопочу о натурализации: другого выхода не вижу – чуть только начнешь на свет выбираться – «зют!» – и полетел к черту, никакого тебе нигде хода и полная беззащитность, мудровать может над тобой всякий и свой брат, такой же бесправный, первый воспользуется – за эти десять лет вольной эмиграционной жизни собачье беженство опостылело, да и разве в названии дело – Семен Петрович Полетаев или de Simon! – русским я всегда останусь и всегда
Всем известно, что к Корнетову так прийти, без предупреждения, нельзя: надо условиться. Я написал письмо. И каково мое было удивление, когда через несколько дней мое письмо вернулось ко мне с надписью: «уехал, не оставив адреса». Я глазам не поверил: так внезапно – и куда мог скрыться? – и как это непохоже: не оставить адрес? Музыкант Набоков, меняя квартиры, адресов не оставляет, и письма ищут его по всему Парижу и, нигде не находя, возвращаются, и в таком жалком виде – зачеркнутые, перечеркнутые, с наклейками, как с заплатами, чтобы только показаться и, не распечатываясь, шлепнуться в ордюр в соседство к картофельной кожуре, луковым перьям, ботве, обглоданным костям и спитому чаю, но зато и слава – музыкант! музыканты люди отвлеченные, а Корнетов – учитель музыки, никакой музыкант, и так сжился с «реальностью» – с «термами» квартирной платы, летним и зимним временем, сезоном винограда, мандаринов, спаржи и ягод, подачей и получением налоговых бюллетеней и сроками уплаты, подъемов Сены, крушением экспрессов, бурей в Ламанше, рекламой нового романа, срок жизни которому оплаченные дни рекламы, выступлениями коммунистов, рижским заговором в Москве, мировым рекордом «пятилетки», советским демпингом, войной неизвестно с кем в Китае, восстаниями в колониях, биржевой паникой в Америке, землетрясениями на Формозе, очередными перелетами через океан, изобретениями истребительных газов и разговорами о всеобщем разоружении, убийствами и самоубийствами и пышными похоронами мексиканского или чикагского бандита, – так восчувствовал эту реальность с улицами, строющимися домами, банками, почтовыми бюро, табачными и нетабачными бистро – да ему просто больно было бы поступить по-набоковски. Ясно, недоразумение.
Утро, час абсолютно недопустимый для посещения, это я хорошо знаю. Я выбрал сумерки и по кинематографическому призывному звонку поднялся на 5-ый этаж. Но сколько ни звонил, а я и кашлял и стучал и скребся – прислушиваюсь, и кукушка не кукует, один тоскливый свист, как свистит в опустелых квартирах. Значит, правда: уехал! Но какая нечеловеческая сила могла поднять и погнала его с насиженного места: я знаю, ни на что не жаловался, ему очень нравилось место, да и контракт – срок еще не кончился, а и кончится, можно продлить: 3-6-9. Чудеса! Я еще постоял под дверью – да и коврика нет! – и стал спускаться по знакомой, столько раз хоженной лестнице. Прошел мимо Заков – и под Зачьей дверью не было коврика, значит, художник тоже уехал. На площадке первого этажа, где берет свое начало лифт, консьерж: «Вы к Корнетову? – уехал!» И сколько я ни расспрашивал: как, куда и почему? – из всех ответов – консьерж, как всегда, мямлил – я мог одно понять… невероятно, но это так: Корнетов уехал, потому что ему не нравилась квартира – «ассансер постоянно останавливается!» – а переехал он куда-то – «возле Булони, у жены где-то записано!» Странно – не нравилась квартира! ассансер! – но ведь Корнетов никогда лифтом не пользуется, и что значит «возле Булони»? Больше ничего не мог сказать консьерж. И я заметил из «ложи» консьержки приоткрылась занавеска, и два вспугнутых глаза жиганули меня. По привычке я поспешил к выходу.
«Возле Булони!» – точно это так просто! Корнетов не Кост84 и Беллонт – впрочем после всяких премий и призов отыскать знаменитых летчиков еще мудренее, чем перебивающегося на милостыню учителя музыки Корнетова. В Париже адресных столов не полагается, тут и визитной карточки не принято вывешивать на двери – одно из средств, ограждающих от ненужных и нежелательных посетителей, а главным образом от просителя – свобода и неприкосновенность! Обращаться в «Последние Новости» бесполезно: по французскому обычаю редакция не выдает адресов своих сотрудников – тоже предусмотрительно: гарантия от приватных мордобоев без свидетелей. Есть способ: адресовать письмо на редакцию: «aux bons soins…»85 – одно горе – Корнетов никогда не смотрит «Почтовый ящик», где печатаются фамилии получивших письма, я это хорошо знаю; по примеру самого Корнетова – его наука – я послал ему любовное письмо с вызовом на свидание к Люксембургской решетке, и о моем письме было объявлено в газете, а он никакого внимания, а между тем по такому же письму философ Бердяев специально из Кламара приезжал и лекцию пропустил; потом я завел всякие разговоры, как говорится, формального характера, о двух русских газетах, выходящих в Париже, в которых все отделы так совпадают и в конце после советских анекдотов перед объявлениями в каждой «Почтовый ящик», сразу и не разобрать, почему названия у них разные? – и что же вы думаете, Корнетов по двум газетам следит за скандальными судебными процессами, несколько раз упомянул Устрика86 – «я вроде, как Устрик», а «Почтовый ящик» никогда не смотрит – «потому что некому писать и не для чего». Конечно, в комиссариате можно, там все знают, но мне всегда чего-то страшно обращаться в комиссариат, и не понимаю, откуда этот страх, ведь так на перекрестке стоит ажан – и ничего, а войдешь в комиссариат, и никаких ажанов, а начнешь говорить, и голоса своего не узнаешь, язык заплетается, чувствуешь себя, точно ты жулик, но какой же я жулик, никакого отношения к общественным организациям, я сам по себе, и все мои экономические трубки под контролем… Я вспомнил Балдахала: Балдахал должен знать. И действительно, Балдахал, бродя день-деньской по знакомым, знал решительно все. И рассказ Балдахала о переезде Корнетова меня удивил: оказывается, Корнетов выдержал тридцатидневную осаду от консьержки и, потеряв последнее терпение, вынужден был бросить обжитую квартиру и уехал куда попало. Теперь все понятно: дело совсем не в том, что «квартира не нравится» и ни при чем «лифт»… но неужели из-за консьержки стоило переезжать? – какая ерунда! Балдахал дал мне адрес: и вовсе не возле, а в самом Булони:87 «сейчас же за лесом, между лесом и церковью!».
Выбрал я вечер – после дождливых недель тепло, даже чересчур! – и поехал. Хорошо летним вечером проехаться через весь город. Как пустынны улицы и застенчивы огни каруселей
Я приготовился, как скажу: «горю от нетерпения услышать…». Но когда хозяин отворил дверь, и я очутился в теснющей гарсоньерке, я сразу понял, как было плохо Корнетову, если он попал сюда.
– Ни с кем этого не могло случиться, только с русским! – сказал я.
– Да она сумасшедшая! – ответил Корнетов как о чем-то, всем хорошо известном: так, должно быть, в который раз рассказывая историю своего переезда за «лес», объяснял он поведение консьержки, из-за которой все и произошло.
На воле было тепло, даже чересчур, а Корнетов в двух свитрах и красной вязаной безрукавке, сгорбленный загнанно смотрел из-за книг – точное изображение американской «депрессии!» – видно было, что, кроме кукушки и градусника, да велосипедная шестерня на двери – «индустриальная подкова», ее нашел Корнетов в день переезда на мостовой у церкви – Эглиз-Дотой, из вещей он ничего не трогал, только выпростал, не размещая: книги везде – на сдвинутых полках, в ящиках и на ящиках, на столе, на сомье, на полу, в коридоре – ни ступить, ни присесть.
– И неужели не нашли вы лучшего? Сколько домов строится… и почему в Булонь? Такой ужасный шум: у вас под самыми окнами проходят трамваи. Вы меня слышите? Ведь это же, как на большой дороге.
Корнетов слышал или не слышал, ничего не ответил. Да и не надо было – я это тоже понял, я понимаю, как могут опостылеть стены дома, и тогда кажется везде хорошо, только не дома, а если еще испугался, страх – всемогущий волшебник, он загонит тебя в щель, а тебе будет видеться – просторно.
– Вид у вас чудесный! – сказал я, и в самом деле, видно было далеко и все деревья, – но неужто это правда: вы покинули вашу чудесную квартиру из-за консьержки?
Корнетов покрутился около забаррикадированного стола, закрыл Шахматова «Синтаксис»89.
– Вы мне должны сказать какое-нибудь особенное наречие, – сказал он, заметив, что я смотрю на книгу, – помните, наречия сопутствуют глаголу, например, «всласть», «с размаху»… – и повел меня в кухню.
О «наречиях» я ничего не помню, молча следовал я за хозяином, перепрыгивая и спотыкаясь о книги.
В темной кухне я заметил, под краном раковина мелкая – дом-то, видно, только с виду казистый. Корнетов готовил чай. Не отступая от своего обычая, он закутал чайник шерстяным платком, выжидая какие-то «настоятельные» минуты для заварки. И когда эти минуты прошли и Корнетов зажег электричество, мне показалось: кухня – единственный угол квартиры по душе Корнетову90, и не так шумно, и сам Корнетов не такой.
Это случилось в один прекрасный день, и не для слова сказано, а на самом деле, «прекрасный»: что может быть лучше первых летних дней не только в Париже, а и везде, где после зимы опять светит и греет солнце. Только что прошла Пасха, зацвели каштаны на Араго, показались первые листочки на поздних, долго зимующих платанах; саламандра погашена и зола выгреблена и заметена, а на зиму и самые расчетливые хозяева угля не требуют – еще рано делать запасы, и «шарбонщик» – (угольщик) Мосье Синегр отмылся от угольной пыли, совсем как куаффер, и дети его не боятся, и никому он не представляется во сне со своим тяжелым мешком и черными маслянистыми яйцами. Балдахал, ранней весной целыми днями пропадавший в Жарден-де-Плант около оранжерей и клеток, наблюдая за цветами и любуясь на зверей, вздернутый и взбудораженный, с первой кладкой яиц успокоился и ходил философом, бесстрастно глядя на влюбленных, всасывающихся друг в друга без времени и места. Самые сердитые, шипящие брюзги и кожаные фырки, получили драгоценное право стать незаметными, а обрадованный переменой глаз видит только улыбки, кротость и уступчивость даже в самых напиханных и утисканных метро в самые тесные нетерпимые и нетерпеливые часы – выездной, спешащий на службу, и разъездной, возвращающий по домам. И пьяная компания из самых невыносимых – обидчивый хвастун, оплевывающий все приставала, и дурак с математическим задором – добродушно горланят песню; а вечерние огни и весенние легкие наряды – самый громкий сезон в Париже – улица оживлена, и в ней и через нее одно чувство ко всему живому – ко всему миру разливается с теплой ночью и огнями.
«У меня было именно такое чувство – расположение к миру, – рассказывал Корнетов, – вот чего пожелаю людям. И непонятно, откуда это приходит на человека, не могу объяснить себе, как возможно, все видя, и мало того, все чувствуя, держать в своем сердце расположение ко всему… или это все, такое всякое, есть действительно одно где-то там перед сердцем всего? С кем ссорился – помирюсь; если могу помочь – на все готов. И дела не тормошили: налоговый бюллетень вовремя подан, а налоговых листов еще не прислали, обменена карт-дидантитэ, к терму собраны деньги за квартиру, и на воле и в комнатах тепло, раскрыты окна и ничего не болит и никто не мешает, жду новый полный перевод Дон-Кихота, только что вышел в Москве…»