Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
И вот с отъездом в Москву Пугавкина, очутившись вдвоем с Балдахалом, он вдруг почувствовал, что эта метла безбоязненности и готовности выскользнула из его рук – он испугался и с испугу в страхе почувствовал, что этот камушек оттуда – это скаленное зубное «зют» дошло и пробило его сердце, и там в «разрезе», как выразился бы Пугавкин, оказалась – вина, он почувствовал себя в чем-то виноватым; и это было так, как вдруг чувствуешь какую-то нахлынувшую беспричинно радость. И, почувствовав вину, он понял, что Дон-Кихотовские созвездия и планеты – «злое влияние» совсем ни при чем, а настоящая правда в его вине, и надо было цикнуть этому «зют», чтобы острием буквы «z» (зет) пробить его сердце и показать ему во все глаза, как он и видит теперь отчетливо и ясно, какую-то свою вину.
Какой надо быть святости человеку
Самый жизнерадостный, а стало быть, самый благорасположенный, теперь, проходя по лестнице, шел Корнетов извергом – да, изверг! – как ходят героями – так ни с чего идет «герой» по Монпарнасу! – и чувствовал эту свою отмеченность – так чувствует тот, кто обидел или обманул – но в чем и кого обманул, он не мог разобрать, он только чувствовал, что несет в себе это черное, которое затмевает всякое искусственное в миллион свечей красное освещение в ночной час, а на рассвете белую зарю. И это чувство не покидало его и на улице – ему казалось, что все соседи: и эта булочница, у которой он покупал хлеб и Лионский чай, такая всегда услужливая, да и как не услужить – чаю ни один клиент столько не покупает! и газетчица и ее две маленькие девочки, одна остренькая, как летучая рыбка, в отца – каркасонец, другая, как блинчик, в мать, и хозяин бистро, всегда заспанный и немытый, только что молодой, и его жена, вымытая, непропорционально одутловатая, пузырь, и шарбонщик (угольщик) мосье Синегр, скучающий без дела, с крепкими синими руками – все они что-то знали. А он нахмуренный, не то воробей, не то наемный убийца, как представляют на театре в Шекспире.
Так вот для чего надо было… – это Корнетов понял всем своим существом, всеми мыслями и сказал всеми словами – и вот отчего эта тень – черное заполняло его сердце.
Читал он когда-то историю одной девочки и теперь вспомнил: ее повезли в гости в город – в деревне это происходит – и в гостях во время игры с детьми в бирюльки очень ей понравилась одна из бирюлек, и она тихонько положила ее к себе в карман; когда возвращались домой, была теплая звездная ночь; держа в кармане эту с булавочную головку бирюльку, она чувствовала свою вину и была в этой ночи одна под звездами и эти звезды – они все знают – светили ей одной, освещая ее одну во всем мире с ее черной, огромной, как мир, бирюлькой на сердце. Корнетов вспомнил этот рассказ ночью, глядя в окно из своей комнаты на далеко трубами, как воздетыми руками уходящий в туман Париж, и на мелкие с булавочную головку, как блестящие бирюльки, незамечаемые в Париже, гаснущие под рекламой Ситроена, звезды и чувствовал себя, как та девочка, взявшая из тысячи одинаковых одну, только ей почему-то приглянувшуюся бирюльку, одним перед лицом этих звезд высоко над всеми трубами стеснившегося Парижа, и свое раскрытое черное сердце.
Так вот для чего все надо было и не могло не быть. Наступают какие-то сроки, когда человек должен заглянуть в глубь своего сердца. И это необходимо. Но это уж не мучительно, как проходя под крик и перед глазами – оловом-плевком, и не невозможно, как видя перед собой подкравшегося человека, выскаливающего зубы, а просто нельзя: быть человеку одному перед лицом звезд со своим раскрытым сердцем нельзя, потому что это и есть смерть.
– – – – – – – – – –
– – – не может он найти выхода: куда ни пойдет – «correspondance»108, и много народа и все спешат на эти пересадки: метро Гар Монпарнас. Наконец нашел, растворил дверь – лестница выше, чем на Данфер-Рошеро, но гораздо шире, и не каменная, а деревянная и ступеньки, как у стремянки, с пролетами; он шел быстро и не один, а с той маленькой девочкой из рассказа, и поднявшись высоко, обогнал ее – сейчас и выход, и уж мысленно видит и подъезд Монпарнасского вокзала и в то же время был этот вокзал – угол Садовой и Невского, Гостиный двор. Но двери не оказалось, а две доски поперек приколочены, и подлезая, он их легко отодрал и очутился на чердаке: пустой чердак, на бетонном полу лужа – что ему тут делать? Он назад – теперь свободно: оскаленные гвоздями висели доски. И, увидев эти оскаленные доски и над пропастью узкую без перил лестницу, он остановился и видит,
В один из таких пришибленных дней Балдахал повез Корнетова в Булонь квартиру смотреть.
«И знаете, – рассказывал Корнетов, – когда у человека такое бывает, везде ему кажется хорошо, куда ни придет он; и должно быть, прожившему тяжелую жизнь на земле и очутившись по смерти в аду, пока не оглянешься, будет все хорошо – удобное помещение и свет и тепло».
Балдахал нашел эту квартиру через своего приятеля, и приятель торопил его – «если немедленно не подпишете контракт, квартиру из рук вырвут». И хотя пустых квартир было сколько угодно в этом доме и висел плакат, что сдаются на всякие цены, кому что, а стало быть, можно было не спеша и обдумав, Корнетов стал сам торопить, чтобы скорее подписать! И подписал – на три года.
Корнетов перемыл посуду и собирает со стола крошки и окуски.
– Это я для Черновской собаки, – сказал он, – собака ждет.
– А как зовут собаку? – спросил я так, чтобы сказать что-нибудь.
– Не знаю, я ее никогда не видел.
– Как! не знаете, как зовут? – мне почему-то смешно стало: собирает корм для собаки, не зная, как и зовут, и не видел, – и никогда не видали?
Корнетов положил пакет в угол на другой столик, где пустые банки стояли, и присел к столу. В нем было что-то покорное, но совсем не жалкое.
– Я собак раньше боялся, а теперь не боюсь: мне их жалко. Идет – и так смотрит, а хвост в работе. А залает, мне только обидно, «чего лаешь?» – на меня лает, разве я ей враг? Я к ней по-человечески. Я собак стал любить.
Сосед Дора или, на франко-русском жаргоне, Monsieur Escalier de service109 через своих приятелей: журналиста Monsieur Prix reduit и Madame Place reserv'ee устроил Корнетову льготный проезд до Бернери и обратно в Париж. Я предъявил удостоверение на Гар Монпарнас и получил за полцены билет, а себе взял обыкновенный и два «плас-резерве» около двери в купе друг против друга, чтобы, через соседние ноги не переходя, выходить в коридор; с билетами я прямо с вокзала в Булонь.
В моем распоряжении две недели – «ваканс» – и я свободен от моих экономических трубок. Скажу по секрету, я поступил пласье по полотерной части: «Cireuse Electro-Lux» – «в нашем распоряжении три электрические щетки, работают головокружительно, и результат, смотрите, у вас под ногами такая гладь, так блестит и сверкает, куда зеркало! – в зеркале таких объемов не захватишь, а тут вы себя видите с ног до головы и во всех направлениях, даже с заду, и можете автоматически завязать самый хитрый галстук, и без щетки смахнете с себя всякий волосок и ниточку, в одном надо быть осторожным – скользишь, как по льду, и без сноровки легко себе шею свернуть, либо ногу вывихнешь – Electro-Lux!» Но это только с осени, а пока трубки, от которых на две недели я свободен.
Корнетова не надо было уговаривать. Он находился в том состоянии «непротивления», когда человека бери с ногами и тащи. Он даже не спросил: куда? И понятно: ведь его держал дом, а теперь на новой квартире, как на вокзале, только пересадка. Для общего чтения я взял «Воскресение» Толстого, а для Корнетова, чтобы не бунтовался, «Синтаксис» Шахматова и Пешковского110 «Русский синтаксис в научном освещении» – ему эта премудрость, что лисе виноград. Говорю иносказательно, потому что лиса винограда не ест – пример власти слов, внушающих ложные представления, которых никакая зоология не выбьет из головы!
Когда выберешься из Парижа, и пусть в самый дождик, а все кажется, солнце светит. Дора прав: Париж утомительный. На вокзале мы запаслись лимонадом, наш поезд скорый, но ведь Бог его знает, мало ли какие пересадки вдруг? И неожиданно, не успели и пятую бутылку допить, как, говорят: приехали.
Мы поселились не в самом Бернери, а между Бернери и Клионом: везде все занято и расписано вперед до октября. Корнетов сейчас же устроился: разложил книги, бумагу, папиросы – хороший признак, за дорогу, значит, очнулся! – и сел за «наречия».