Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
Бежать по мостовой страшно: автомобили. И, стоя на тротуаре, только смотрел. А это был аксидан, незарегистрированный ни в каких ажанских протоколах. И видел, как мяли ее колеса автомобилей и резал трамвай, и как, прорезанные, бессильно подымались поля, и опять, очутившуюся под колесами, ее протащили по грязи, и она дрожала лоскутьями. Он ее видел, и это валялась на мостовой не фетровая шляпа, а истерзанный труп, и в этом трупе было еще теплое мясо, как у раздавленного человека или раздавленной собаки. И, как в каждом трагическом случае, чувствовалась тайная необходимость и неизбежность.
Легко, с обнаженной
Глава вторая. Заваль [3]
В Париже появился из Мюнхена Ганс Крейслер «изучать русскую литературу». Понятней было бы, если бы Крейслер поехал в Москву… но Крейслер родился в Москве, и ничего нет непонятного, что выбрал Париж.
3
В этой главе рассказы «Тло» и Аэр» входят в распространенной редакции в мою книгу «Подстриженными глазами». (Примеч. автора.)
Он обошел литературные мощи, китов и китообразных, всех бывших и бывавших. И, как всегда бывает с иностранцами, попадал и не туда, пил коктейль с Козлоком, слушал басни Куковникова, провел целый вечер у «залесного аптекаря» Семена Судока. Судок по привычке снабдил его такой потрясающей информацией – тысяча и одна ночь русской литературной деятельности в Париже, энциклопедические предприятия, баснословные гонорары – а чего говорить, писатели нынче свои книги на свой счет издают, прикрываясь еще дышащими, обреченными на издыхание, издательскими книжными фирмами! – Крейслер записывал, записывал, да и бросил – unerh"ohrt!!117
От Судока попал он к Корнетову. Судок в лирическом запале представил ему Корнетова «великим русским писателем, который высится неким Эльбрусом над цепью гор и замыкает цикл развития русской литературы, начинающийся с Симеона Полоцкого118» – ну и болван этот Судок! – и Крейслер, не говоря ни слова, снял Корнетова для какого-то мюнхенского «Funkstunde». Ну, потом все разъяснилось. Но, осмотрев собрание пил – весь сверкающий зубатый ряд до той круглой, которая распиливает несгораемые шкафы, и перелистав исторические Корнетовские альбомы и не менее занимательные «дикие» Корнетовские рисунки119, Крейслер настаивал на помещение фотографии. Но Корнетов не соглашался:
«Если бы только одни пилы, это было бы в техническом отношении интересно, но при чем моя физиономия за подписью никому неизвестного – Alexander Kornetow. Уж если вам так хочется, давайте я вас чаем напою, буду рассказывать что-нибудь из своего тла. Вы понимаете, что значит «тло» – «сгореть до тла»? – «Тло» – пол, дно, исподь. А кроме «тла» и еще, что в голову придет – а это самое важное для определения человека «что ему в голову придет». Это и заменит вам мою карточку.
И четыре вечера держал Корнетов своего знатного гостя в очаровании, перебирая в памяти
Молоко
Когда я смотрю на карточку моей кормилицы, я думаю: ведь это Россия – сама русская земля, вся-то в цветах: ленты, бусы, кокошник, кружева. Какая нарядная! И какой я счастливый, что родился русским, и русская кормилица меня выкормила и научила ходить по земле.
Евгения Борисовна Петушкова – калуцкая песельница и сказочница, и меня не отделить от нее. Так и на Пятницкую в дом Рожнова она понесла меня к фотографу Мартынову. Фотограф скомандовал: «смотрите, птичка летит!» – и оба мы на птичку встрепенулись, тут он нас и снял.
Мне тогда семь месяцев исполнилось. Много с тех пор прошло – какие события! – война, революция. Мало осталось чего из вещественной памяти, а карточка цела. Но если бы и погибла, образ моей кормилицы живет и сохранится в сказках о «Русских женщинах»120, от которого неотделим – Россия.
А появилась она в Москве в Замоскворечье не по радости, а по судьбе. Родила она Машутку, с месяц кормила, а тут слышно: мужа ее на войну забрали. Муж ее на Зацепе рабочий на Чугунно-литейном заводе. Она из Калуцкой деревни с Машуткой в Москву и прикатила. Что ей делать? А говорят: такую в кормилицы возьмут. Она согласилась.
«Подержите ребенка, а я обомру!»
Отдала она свою Машутку няньке, обмерла на немножко, – а очнулась и меня взяла к себе. И не одни песни, а и слезы осенили мои первые дни.
О ту пору появился у нас в доме кот. Откуда пришел, никто не знает. И как, бывало, меня кормит, он тут как тут: караулит. А уложат меня в кровать, и он поищется – почешется, свернется калачиком и поет по-своему – Наумка! И всегда чего-то озабоченный, а такая тишина – от его шерстки и дыхания.
Около моей кровати лежала верблюжья шкура – цибики с чаем завертывают в шкуру китайцы – так обрезок: кот на этой шкуре на лысинке и пристраивался. И до семи лет все со мной, а потом пропал.
О Наумке вспоминала и кормилица: ей как позабыть! Забота: муж на войне, и о Машутке. Проснется она ночью: огонек от лампадки да Наумка на лысинке дышит, и тишина.
Я помню, как распеленутый, корчу ноги – дети очень любят, чтобы руками себя за ноги ловить. А кормилица рукой меня тихонько по груди, по животу – «потягунушки – повалянушки!» – рука жесткая, и немножко щекотно. Девять месяцев она меня кормила, и я был с ней неразлучен. И надолго осталось: я долго чувствовал вдруг запах ее молока. И это, как запах «чистого поля» – травы и полевых цветов вдруг повеет в самом каменном городе, в самую бесснежную стужу.
Когда мне было два года, летом я залез на комод и упал с комода лицом на железную игрушечную печку – и я увидел: у себя на белом кровь и в окне из синей тучи белую колокольню, красный с гвоздями забор перед домом и на стене обои – «турки в зеленых шароварах». С переломанным носом и разорванной губой, и не от боли, а оттого, что вдруг увидел – «мир» – я «закатился», и не слезы, липкое – кровь мазала мне рот и руки. В этот памятный день приходила кормилица и принесла мне гостинцу – веник зеленого гороху.