Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
В буфете хозяин учтиво предложил и Крякову «освежиться».
– Не вредит! – сказал он и выпил стакан шампанского.
Кальянов просто не знал, как ему быть. Надежда на мистификацию рушилась – он видел это ясно: ни пересмотра проектов, ни дополнительных штатов, никаких смет, ничего такого в романе не было. А всё, что было -
125
ему было чуждо и даже противно, вроде какой-то детской забавы.
Сдавая вступительный экзамен в университете, по факультету камеральных наук, между прочим и из словесности, он запомнил имена Вальтер-Скотта, Бальзака, у нас – Загоскина и Лажечникова. Позднее,
А теперь вдруг зовут его слушать роман, – да еще требуют критики!
«Что я ему скажу? – раздумывал он про себя. – А он непременно спросит – вон то и дело поглядывает на меня! Сказать коротко «никуда не годится», это было бы всего удобнее и искреннее с моей стороны – да нельзя, если б и хватило духу; надо объяснить, почему не годится. Сказать «очень хорошо», – я рискнул бы и на это, а как спросят: что именно и почему хорошо? И когда роман бывает хорош, когда не хорош – чорт знает! Нет, не один чорт: вот этот журналист, сосед мой, знает; вон и тот, лентяем смотрит – тоже знает; и старик Чешнев сидит, точно всенощную слушает – и тот видно, что в своей тарелке!»
Он с завистью поглядывал на того, на другого из слушателей, стараясь уловить, по выражению их лиц, что им нравится, что нет, чтобы заготовить по этому себе какой-нибудь запас заемных впечатлений, и продолжал тупо и напряженно вслушиваться.
Автор между тем выводил лицо за лицом, рисовал ряд тонких сцен, пейзажей; чередою текли благородные, возвышенные мысли, блистали искры остроумия, слышались тоны нежных чувств или являлись штрихи наблюдательности. Все это свободно вязалось между собою, как будто разыгрывалось по нотам, и послушно выражало главные задачи или тезисы автора.
Герои были представители принципов чести, человеческого достоинства и высокой степени умственного
126
и морального развития – до внешней выработки включительно, до уменья выражать в каждом шаге и слове уважение к себе и к другим, до изящных, простых и естественных манер, до языка и всех форм общежития.
Это была чистая сфера джентльменов, салон жизни, где скорби и радости, заботы, труды и удовольствия, мысли, знание, искусства, даже самые страсти, подчинялись строгому регулятору традиционной школы вершин жизни, доступной в европейских обществах ограниченному меньшинству.
Ничего вульгарного, никакой черновой, будничной стороны людского быта не входило в рамки этой жизни, где все было очищено, убрано, освещено и украшено, как в светлых и изящных залах богатого дома. Прихожие, кухни, двор, со всею внешнею естественностью, – ничего этого не проникало сюда; сияли одни чистые верхи жизни, как снеговые вершины Альп.
Автор читал следующие за первыми главы – одушевленнее, гости слушали напряженнее. Всех охватывал интерес широко раздвинувшегося в рамках романа.
Только газетный критик Кряков становился все сердитее по мере того, как развивался ход романа, да еще толстый Сухов вздыхал вслух от нетерпения. Среди одной сцены, происходившей где-то в Италии, он даже сказал вполголоса своему соседу генералу: «Завтра дождь будет!»
– А что? – спросил тот.
– Мозоли ноют. У тебя есть мозоли?
Тот отрицательно покачал головой.
– Мозоли бывают только у учителей да почтальонов, – прибавил он почти обидчиво.
На них разом взглянули и автор, и хозяин; они смолкли, и Сухов начал громко дышать носом.
Княгиня Тецкая, когда читались сцены свидания молодых людей наедине – вздрагивала, а при описании одной дуэли нервно ахнула.
Княжна раз шесть напускала на лицо непонимание невинности.
– Mais elle est prude, ta cousine1, не может переносить таких целомудренных сцен! – тихо говорил офицер статскому, поймав раза два такое выражение на ее лице.
127
– C’est vrai! c’est pour cela que je lui fournis les volumes de Zol`a; il у en a un – dans ce moment qui l’attend dans l’antichambre: «La Cur'ee». Elle le supporte parfaitement bien…1
Оба старались подавить смех. Хозяин издали погрозил им.
Автор все чаще и чаще обращался взглядом к графине Синявской, стараясь уловить ее впечатление.
При слабых местах, длиннотах, глаза ее рассеянно оглядывали стены, останавливаясь на дочери или смотрели вниз, на ковер. Не то – так она машинально доставала конфекту из вазы и подавала дочери.
Напротив, при живых сценах, она не сводила глаз с автора, а когда появлялись лучи поэзии, тонкие штрихи наблюдательности и сверкала, неожиданностью или смелостью оборота, мысль – взгляд ее делался мягок, на губах бродила свойственная ей загадочная улыбка. И автор читал тогда увереннее и оживленнее. Когда зато брови ее немного сходились, глаза теряли загадочное выражение и улыбка исчезала – он брал со стола карандаш и отмечал на полях NB; это значило – худо. Чешнев, при таких местах, тоже – или глубже опускал голову, или перекладывал одну ногу на другую.
Автор мельком замечал эти критические симптомы. Пожилой литератор гладил себя, при слабых местах, по лысой голове, как будто внутренне одобрял себя мыслью, что сам он лучше написал бы эти места.
Автор читал описание военных маневров. Все замерли в безмолвии. В стереотипное батальное изображение воинских рядов – автор вдохнул огонь, дал душу стройной живой массе и связал органически это целое одним чувством и одной мыслью. Кроме того, он несколькими деталями смягчил суровость и однообразие картины.
Графиня Синявская не сводила глаз с автора. Чешнев тоже во все глаза смотрел на него, очевидно с одобрительным чувством.
– C’est bien 'ecrit, n’est ce pas?2 – сказал вдруг,
128
точно проснувшись и отняв руку от уха, граф Пестов, ища глазами вокруг, к кому бы обратиться.
– Tr`es bien 'ecrit! oui, tr`es bien, tr`es bien!1 – энергически подхватили два-три голоса из тех, что находят всякое чтение, на которое зовут, прекрасным.
– Pourquoi n’avez vous pas 'ecrit cela en francais?2 – спросил граф, обращаясь к автору и приставив руку к уху, чтоб выслушать ответ.