Томас Карлейль. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Трудно сказать, как долго длились бы эти неопределенные отношения между героями нашего романа, если бы в дело не вмешался случай в образе одной услужливой общей знакомой, которая написала Карлейлю, что Ирвинг любил мисс Уэлш и пользовался ее полным расположением и что, если бы не печальная судьба последнего, она вышла бы замуж за него. Карлейль отослал письмо девушке, а той не оставалось ничего иного, как признаться откровенно, тем более что она чувствовала себя виноватой перед ним: она не только скрыла от него свои чувства к Ирвингу, но и говорила ему, что ничего подобного никогда не было. Раньше она обвиняла Карлейля в эгоизме, а теперь ей пришлось несколько изменить тон своих писем и обвинить самое себя во лжи. В Карлейле весь этот эпизод лишь снова пробудил мысли о том, что он не достоин ее, что ей будет слишком тяжело жить с ним, что он не может создать для нее подходящей обстановки и так далее. В результате обмена мыслями и взаимными предложениями взять свое обещание назад явилась решимость со стороны мисс Уэлш: она объявила, что посетит семью Карлейля в качестве его невесты и посмотрит, как он устроился. Свадьба была решена окончательно; но тут представилось новое затруднение. Карлейлю пришлось оставить свою ферму из-за раздоров с владельцем. Отец его снял новую ферму, Скотсбриг, и перед Томасом снова встал вопрос, как устроить свою жизнь. Мать Джейн Уэлш не сочувствовала
Таким образом, Карлейль женился на 31-м году и прожил со своей женой целых сорок лет. Это была жизнь, полная неустанного труда и мучительного, требовавшего напряжения всех душевных сил творчества. Мы знаем, что новобрачные не располагали никаким имуществом. Все зависело от заработков Карлейля, а они в продолжение долгого времени были скудны. Девушке, воспитанной в холе и сравнительной роскоши, пришлось испытать теперь, что такое нужда. Она мужественно выдержала это испытание. Мало того, несмотря на недостаток средств, она создала для Карлейля обстановку, в которой он мог спокойно трудиться. Она взяла на себя все заботы по домашнему хозяйству и, случалось, сама исполняла черную работу прислуги. Сколько томительных годов сурового одиночества в пустынных болотах Шотландии, где на много верст вокруг не было жилья, пришлось провести этой благородной женщине! Я говорю – одиночества; она была, конечно, с Карлейлем; но можно сказать, что она была одна. Карлейль всецело уходил в свою работу: он не выносил присутствия постороннего человека в своем рабочем кабинете; даже свои прогулки верхом он предпочитал совершать один, дабы никто не прерывал его размышлений. Она надеялась разделить с ним умственный труд, но это оказалось несбыточной мечтой. Она посвятила себя заботам о житейских мелочах, без которых разве один только Диоген мог жить в своей бочке; а он, ради кого все это делалось, как бы не замечал, принимая как должное, ее труд. Ведь его мать (а он ее любил больше всего на свете), его сестры – все они работают всякие черные домашние работы, и никто в этом не находит ничего удивительного. Все это в порядке вещей, и Карлейль был глух к страданиям женщины, воспитанной для другой жизни, страданиям, впрочем, тщательно скрываемым. И вот после сорока лет жизни с ним, сорока лет, как говорит Фроуд, блестящего труда, в течение которых его поведение было чисто как снег, когда Европа и Америка признали наконец его заслуги и с удивлением читали его, в это время она на основании личного печального опыта дает такое наставление своей юной подруге: «Дорогая моя, что бы ни было, не выходите никогда замуж за гениального человека…» – и откровенно признается, что Карлейль превзошел все ее самые необузданные мечтания, но что она все-таки несчастна… Да, нелегка бывает жизнь с такими гениями, как Карлейль. Не следует, однако, думать, что Карлейль был на самом деле человеком жестоким, что ему совершенно недоставало приветливости и сердечной мягкости. Припомните слова девушки, к которой он почувствовал первую симпатию. В сердце Карлейля таилась истинная доброта; но нужно было уметь вызвать ее, высвободить из пут сурового и неприступного пуританизма; нужно было смягчить это непомерно серьезное отношение к жизни, и тогда… тогда бедная Джейн Уэлш увидела бы своего Томаса таким, каким видела его в обществе леди Ашбертон. Но самой Джейн, к несчастью, недоставало живой, подвижной, веселой нежности и доброты; она была способна на всякое самопожертвование, но она также слишком серьезно относилась к людям и вещам.
«Во всей ее переписке, – говорит Гарнетт, – едва ли можно найти малейшее указание на стремление высвободить любящую душу Карлейля из-под ее черствой оболочки; напротив, она постоянно стремится сузить его симпатии, обострить его сарказмы, усилить отрицания, дать пищу его презрительному отношению ко всему, что лежало вне сферы его собственных симпатий». Может быть, черствая оболочка распалась бы, как шелуха, если бы у Карлейля были дети, но их не было, и глубоко любящее сердце Томаса оставалось всю жизнь точно в темнице сурового пуританизма. Только однажды в жизни он почувствовал себя как бы свободным, и это освобождение принесла вышеупомянутая леди Ашбертон. Понятно, с каким восторгом он встретил ее и как высоко ценил ее дружбу. Свою Джейн он ставил выше всех женщин (кроме матери), но леди Ашбертон составляла тут исключение. Конечно, дружба их имела совершенно невинный характер, но Джейн страдала, и только смерть леди положила конец «недоразумениям», которые, несмотря на самые горячие уверения Карлейля, могли привести к печальным последствиям.
Я упомянул об этом эпизоде, нарушив хронологический порядок событий, чтоб не прерывать дальнейшего изложения фактами из семейной жизни Карлейля. Мы знаем общий характер этой жизни; она оставалась неизменной все время, и потому мы не станем к ней возвращаться больше. Главный интерес для нас будут представлять теперь сами произведения Карлейля и его усилия сохранить свою независимость. В этом отношении жена его была верным и неизменным спутником и товарищем. Выйдя замуж, она решила, что он никогда не будет писать ради денег, а только по внутреннему влечению, и что на средства, которые он будет таким образом зарабатывать, она должна устроить их семейное гнездо. И она блистательно выполнила свою задачу.
Глава V. В пустыне
«Эдинбургское обозрение». – Биографические очерки: Вольтер, Бёрнс. – «Признаки времени». – Выдержки из дневника. – «История немецкой литературы». – Материальные затруднения. – «Sartor Resartus». – Лондон. – Дж. Ст. Милль. – «Характеристики». – Смерть отца. – Снова подвижничество в пустыне. – «Дидро». – «Калиостро». – Эмерсон. – Новые неудачи. – В Лондон!
У Карлейля было всего две тысячи рублей, когда он поселился с женою в Эдинбурге. Нужно было подумать о средствах к существованию. Он делает разные предложения лондонским издателям, переговаривает также с эдинбургскими, задумывает наконец написать оригинальную повесть. Но из всего этого ничего не выходит. На английском книжном рынке в ту пору не было почти никакого спроса на немецких писателей, а Карлейль именно их и предлагал. Под влиянием неудач он снова начинает думать о Крэгенпуттоке, ферме и жизни в глуши. Джейн страшит уединенная жизнь в
В Крэгенпуттоке началась сосредоточенная уединенная работа. Брат Александр занялся фермой, Джейн вела домашнее хозяйство, а Томас отдался своим мыслям. Он продолжал еще писать для «Эдинбургского обозрения» свои замечательные биографические очерки, из которых особенными достоинствами отличаются характеристики Бёрнса и Вольтера. Если в жизни первого было много общего с жизнью самого Карлейля, то второй, по-видимому, представлял полную его противоположность. Гений в образе «архипересмешника» – да, казалось, едва ли возможно найти что-либо менее привлекательное для глубоко религиозного ума Карлейля. И, однако, он сумел оценить Вольтера. «Внешняя обстановка жизни Вольтера, – говорит Гарнетт, – его личные отношения к тем или другим людям могут представлять еще предмет дальнейших более или менее успешных исследований; Вольтер как писатель может еще найти себе более обстоятельную оценку; но Вольтер как человек едва ли будет когда-либо лучше обрисован…» Он смотрит на Вольтера как на представителя своего времени, который должен был предать пламени накопившиеся веками «неправды», чтобы из пепла могла возникнуть новая, здоровая растительность. Для него Вольтер вовсе не апостол, облеченный божественной миссией возвестить положительную истину, воодушевленный возвышенным благородным негодованием; нет, он был просто живым орудием разрушения, совершавшим свое дело с насмешливой улыбкой и подготовившим страшное пожарище…
Статья о Бёрнсе, чуть было не погибшая от жестокого вмешательства Джеффрея, вызвала самые горячие похвалы со стороны Гёте, который перевел из нее многие страницы самолично. В это же время Карлейль написал и свою первую статью более общего характера под заглавием «Признаки времени». Здесь он впервые открыто выступает поборником духовного начала против господствовавшего механистического мировоззрения и нападает на «суеверия» своего века: на веру в фразу, в формулу, во внешние учреждения и установления, которым не соответствует уже никакое внутреннее содержание, и так далее. Это была действительно дерзкая вылазка против так называемой «философии прогресса», проповедуемой неукоснительно со страниц «Эдинбургского обозрения». Статья вызвала, между прочим, несколько сочувственных писем со стороны сенсимонистов, выражавших надежду увидеть ее автора в своих рядах. Джеффрей поместил и эту статью, но такая «дерзость» не могла сойти безнаказанно для Карлейля. Случилось, что как раз в это время Джеффрей оставлял редакторство; Карлейль мог бы занять его место, если бы он не заявлял с таким упрямством и так открыто своих сектаторских взглядов, которые были и непонятны, и неприятны для либеральной партии. В кружке либералов, руководивших «Эдинбургским обозрением», признавали его необычайный талант, но требовали, первым делом, безусловного исповедания своего культа, а Карлейль имел собственную веру и намерен был во что бы то ни стало следовать ей. Редакторство только издали улыбнулось ему; положение же его как сотрудника лишь ухудшилось, так как новый редактор не соглашался печатать статей, идущих вразрез с направлением журнала. Приходилось останавливаться на более безобидных темах. Затем он сотрудничал в «Иностранном обозрении» и готовился выступить в журнале Фрэзера. Приведем несколько выдержек из дневника Карлейля, относящихся к этому времени: они проливают свет на его внутреннюю жизнь и указывают направление, в котором работала его мысль.
«Политика не есть жизнь (которую составляет простое добро и размышление о нем), а лишь дом, внутри которого протекает жизнь. И печальна эта обязанность, лежащая на каждом из нас, подмазывать и вечно ремонтировать свое жилье, но она становится печальнейшей из всех, когда превращается в единственную обязанность».
«Учреждения, законы всякого рода могут превратиться с течением времени в опустелые здания: одни только стены торчат, а жизни внутри уже нет, – разве только летучие мыши, совы да всякие нечистые животные населяют их. В таком случае их следует снести, раз они мешают дальнейшему движению…»
«Вся философия (!) политикоэкономов представляет собой одну только арифметическую выкладку над пустыми словами… Если бы политэкономы сказали нам, как богатство распределяется и как оно должно распределяться, это было бы другое дело; но они даже не пытаются… Политическая философия!.. Политическая философия должна быть научным откровением, раскрывающим перед нами таинственный механизм, благодаря которому между людьми поддерживается общность и единение; она должна сказать нам, что следует разуметь под словом „отечество“, при каких условиях люди бывают счастливы, нравственны, религиозны и при каких – нет. Вместо же всего этого она рассказывает, как „фланелевая куртка“ обменивается на „свиной окорок“, и особенно распространяется „о землях, подвергающихся культуре позже других“…»
Таким образом, в самый разгар господства «классической» политической экономии Карлейль вполне ясно сознавал необходимость этического начала, к чему ученые политикоэкономы, и то далеко еще не единодушно, пришли лишь в наше время.
«Чудо? Что такое чудо? Может ли быть один предмет более чудесным, чем другой? Я сам ходячее чудо…»
«Люблю ли я на самом деле поэзию? Иногда мне думается: почти нет. Напыщенная болтовня опьяненных людей, в которых одна только чувственность, хотя бы и неподдельная, кажется мне невыразимо утомительной. Я нахожу величайшее наслаждение в чтении таких поэтов-мыслителей, как, например, Гёте: они в музыкальных образах поучают…»