Тонкие швейные нити
Шрифт:
Она сказала ему в трубку:
– Люблю. Всё равно люблю.
Она звонила ему каждый вечер. Только чтобы сказать, что всё ещё любит. Когда брат ушёл, на телефоннные звонки стала отвечать я. Она всё спрашивала, где он и "он что, не хочет говорить?" А его просто не было дома.
И она рассказывала мне, какой у неё неуютный муж-хам с колючими усами, как она вышла за него только чтобы выжить и как потом только поэтому смогла приехать сюда...
Теперь она живёт у своей тётки на французской квартире, спит, как неприкаянная, в гостиной на диване. Ночами она, наверняка, шепчет "люблю" и имя "Георгий".
Один поэт из папиных знакомых сказал, что у Жоржа хрупкое сердце: может разбиться при любом лёгком ударе или треснуть на морозе...
Мадам Куку зовёт нас мадмуазелями:
– Мадмуазель, будьте любезны, уберите локти со стола.
Или:
– Мадмуазель, вытрите, пожалуйста, рот салфеткой, он у Вас весь в варенье.
А один папин знакомый доктор, приехавший недавно из России, сказал нам, что там теперь всех называют гражданами и гражданками.
Тем же вечером мы с Асей играем в Россию.
– Гражданин Крючков, мы вынуждены вас расстрелять, - складываю кисти рук в замок.
– Боже мой! Нет! За что?!
– Ася заламывает руки.
– На Вас слишком белая рубашка.
– Ну и что тут такого? Вы всех людей в белом собираетесь теперь расстреливать?
– Да, мой помощник уже отправился за подписями.
Я слышу слово и дооооолгий телефонный гудок.
Наступает зима, начинаются декабрьские даты. Папа приходит из кондитерской - что ни день - с пакетом конфет. Мы с Асей собираем тут же фантики какие понарядней, чтобы убрать их в нашу коробку.
Я слышу тихое слово и дооооооолгий телефонный гудок.
Когда он сказал ей: "Не надо меня любить", - она бросила трубку. Это как когда тысячи и тысячи скрипок играют одновременно, и вдруг разом замолкают, и остаётся только одна...
Я представляю, как она запускает зеркальцем об стену, как её тёмные рыжие волосы падают ей на лицо, скрывая тёмные глаза и веснушки.
Больше она с ним не разговаривала.
Когда Жорж узнал, что мы проговорились, и Тата знает наш новый адрес и живёт теперь неподалёку, они поделили улицу. У каждого из них теперь была своя сторона. Он выбрал для неё сторону с шляпным салоном. Он очень любил этот салон из-за красивой витрины, из-за того, что за стеклом, придерживая слегка пальчиками, шляпки меряют милые кокетки в маленьких чёрных платьицах. Она не носила шляпки, любила, чтоб волосы были свободными. Он любовался на салон с другой стороны улицы. Ему досталась сторона с больницей, и он туда, естественно, попал. Она писала ему в записках "не грусти" и через знакомых передавала ему яблоки, завёрнутые в накрахмаленные салфетки или в тонкие промокашки, на которых были чернильные отпечатки с её стихами...
Его волосы на ветру растрепались, и теперь он стоит в самом сердце Парижа.
А я всё думаю: как это можно в сердце Парижа остаться без сердца?
– Слово "никогда" такое короткое, но такое длинное. Как вечность. Мы не вернёмся в Россию ни-ког-да. Никогда ничто не будет так, как было прежде, - он смотрит в небо. Он всегда смотрит в небо, потому что теперь больше некуда смотреть. И он покупает нам с Асей воздушные шарики, потому что их можно отпустить, и они полетят, куда им захочется...
Земля уходит из-под ног, в небо из руки выскальзывает связка шариков... облака вразлёт, птицы...
Боженька, если ты есть, подай знак! Подай знак... и разреши нам вернуться...
– Жорж!
– Что с ним?
– Docteur! Medecin! La evanouissement!
Ах, почему мы так плохо занимаемся французским?!
Наступила зима. Мир был хрупкий и лёгкий. В Париже - пушистый снег и первые заморозки.
В больнице, где лежит теперь Жорж, больные в коридорах говорили, что весной здесь будет цвести сирень.
А потом мы пришли - и весь двор был забросан изгибистыми отрубленными ветвями, заиндевевшими на утреннем морозе. И больные в коридорах уже больше не говорили, что весной здесь будет цвести сирень.
После случая с Жоржем папа как будто проснулся: он не сидел больше вечерами у окна и не бубнил себе под нос, глядя в пустоту.
Он снова с нами ласков и покупает нам по вечерам что-нибудь вкусное в кондитерской на углу. Он беспокоится за Жоржа, и мы чуть ли не каждый день бываем в больнице.
Папа как будто бы вдруг увидел, что жизнь продолжается и что можно любить и Россию, и маму в воспоминаниях. У всех русских, даже пожилых, вдруг стала прекрасная память: можно было забыть сегодня и вчера, но забыть своё русское прошлое не мог никто.
– Пропала наша горняя страна, - сказал как-то один писатель, друг Жоржа, - даже не верится... Совсем недавно у меня было своё собственное поле...
Мы с Асей собираемся идти. Я надеваю пальто в клеточку, Ася - шубку. Мы поправляем друг другу шарфы и идём. Мы идём к Жоржу.
– Какой снег!
– говорит Ася.
– Сегодня почти такой как в нашем городе, - отвечаю я и ловлю снежинку.
– Давай отпросим Жоржа погулять!
– Без папы не получится...
Когда мы приходим, он как всегда бледный и несчастный. В больнице холодно, все больные в свитерах. Немного морозных узоров на стёклах. Скоро будут зажигать свет. Мы сидим в коридоре, смотрим в большие окна. Один больной проходит мимо нас на цыпочках, почти неслышно ступая по полу.
– Странные здесь больные, - говорю я, - какие-то ненормальные. Вон тот головой зачем-то мотает, а этот вон... он это с кем разговаривает?
– Да, смотрите, как тот вот странно раскачивается!
– радостно объявляет Ася о своём наблюдении.
– Девочки...
– Жорж прячет глаза, он весь как-то сжимается и вдруг таким жалким шепотком: - ...это лечебница для душевнобольных...
– Что?
– я сказала, но моего слова не слышно. Я как во сне. Снег падает медленно и тихо. Со спины подкрадываются сиреневые зимние сумерки...
В следующий приход к Жоржу папа был уже совсем как раньше. Казалось, что звезда с неба сорвалась и упала в глубокий русский снег далеко за горизонтом. Всё забывается, если появляется надежда на будущее? Так ведь? (А я всё не верила, что можно что-то забыть. Никто не верил...)