Тоня из Семеновки (сборник)
Шрифт:
Возле колодца с упавшим журавлем мальчишки рубили топорами замерзший труп лошади. Лошадь с вывороченным животом и разбитым крупом. По соседству обеспокоенно ходили злые голодные вороны. Видимо, мальчишки помешали им.
– Вы что тут?
– вырвалось у нее.
Они не поняли:
– Тетенька, смотрите вот - нашли! Наедимся теперь вдоволь.
Мальчишки довольные, раскрасневшиеся, взбудораженные и деловитые как маленькие мужики.
– Я ничего, я просто так, - сказала она.
Вспомнилось: в Москве этот год и то был нелегким. Ели мороженую картошку. Промерзший хлеб с отрубями. Картофелин - по три штуки, не больше. Хлеба с гулькин нос. За желудями ходили в особняк Сулимова - это почти рядом с их домом,
К вечеру снег прекратился. Прояснилось небо. Оно бледно звездило сквозь белесую дымку, когда не работали наши зенитчики и прожектористы. Немецкие самолеты пролетали за вечер трижды, мелкими партиями, и их отгоняли. Один сбили, и он полетел с воем, дымя и вихляясь, куда-то к дальним лесам. Часам к девяти появился даже месяц, месяц не месяц, луна не луна - светящий в тусклом небе полуобрубок, похожий на инвалида войны. Он был так неярок и неясен, что даже не напоминал звездное светило, а, скорей, лампочку, зажженную в небе, бледную лампочку в пятнадцать свечей. Но снег под этим месяцем-луной вдруг заблестел, и заискрился, и заиграл тенями и желто-голубыми оттенками. И не только на улицах поселка, а и на крышах изб и домов, на разрушенных и целых, на покосившихся и развороченных. И соломки взъерошенных крыш, и листы вздернутого к небу железа - там, где крыши были железные, - и трубы, и поднятые ввысь стропила и бревна - все заиграло снегом в свете, единственном сейчас свете этого холодного и неяркого месяца-луны. Даже поваленные наземь столбы, перекрученные морозом и взрывами провода и похожие на диковинных куропаток белые изоляторы светились. Светились в бликах вечного света, словно завидуя, а ведь было время, свет шел от них, и от них шли эти вечерние тени и блики, и больше того - шло главное, для жизни, для людей.
Тощая, с облезлыми кострецами кошка вышла откуда-то из-под развалин. Постояла на лунной дорожке, понюхала воздух и деловито направилась влево. Вид у нее был полудикий, и, если бы не знать, что она кошка, ее можно было бы испугаться. Блеснули зеленые глаза, вздрогнули усы, по-звериному оскалился рот. И походка... Походка решительная, как в минуту отчаянного шага, принятого наперекор всему - и здравому смыслу, и своей собственной судьбе.
Справа за поселком началась перестрелка. Сначала ружейная и автоматная, а затем и артиллерийская. После мелкой дроби, гулко раздававшейся в зимнем морозном воздухе, заухали разрывы снарядов. Взметнулось пламя, и задрожало небо. Взвизгивали снаряды, которые, казалось, вот-вот накроют поселок, но удары приходились где-то далеко, и только земля тяжело вздрагивала от них.
Потом все, казалось, чуть стало стихать, но послышался нарастающий тяжелый гул в небе. Он приближался и приближался с западной окраины поселка, нарастая с каждой минутой и словно угнетая землю. Тут земля взвилась в воздухе. Ударили зенитные батареи, и забегали в небе лучи прожекторов. Наверно, это наши били по немецким самолетам.
И вдруг откуда-то слева раздался дикий собачий лай и рев, воронье карканье и кошачье завывание. Дикое, лютое, уже не звериное. Там шла какая-то схватка, и, видимо, не на жизнь, а на смерть. На минуту Варя даже усомнилась:
Мимо шел красноармеец или командир - она не разобрала, но шел оттуда, откуда раздавались дико-раздирающие звуки, и она спросила:
– Что там? Случилось что?
– Из-за лошади дерутся... Собаки, кошки да вороны! Голод не тетка!..
И он зло выругался.
Значит, это там, где мальчишки рубили замерзший труп убитой лошади. Ну конечно, они не все могли забрать, подумала она. И значит, кошка эта, с зелеными глазами, сейчас там...
Младший лейтенант определил Варю на ночлег где-то уже очень поздно:
– Не сердись, замотался совсем! Верно, промерзла?
– Только ведь я правда не хочу в штабе оставаться, - сказала она младшему лейтенанту.
– Я хочу туда, в батальон, где все... Учтите!
– Учту, учту, - пообещал младший лейтенант.
В тесной, прокуренной и продымленной комнатушке штаба, забитой командирами и солдатами, они ели из котелков гороховый концентрат, потом пили из этих же котелков мутный, но горячий чай. Чтобы согреться!
В просторной избе, стоявшей наискосок от штаба, край которой был разбит немецким снарядом, ее встретили запахи несвежего сена, овчины и каких-то лекарств.
– Да, - сказал он, - я вот листовку прихватил. Наши в полку отпечатали. Посмотри...
Он протянул ей листок, отпечатанный на оберточной бумаге. Она читала:
"Смерть немецко-фашистским оккупантам! Прочти и передай товарищу! В селе Елисеевке бойцы нашего полка нашли мальчика, у которого фашисты вырезали на лбу и на животе, вокруг пупка, пятиконечные звезды. Как удалось установить, мальчик - житель Елисеевки, 6 лет, сказал немецкому офицеру: "Зачем вы сюда пришли? Без вас было хорошо, а стало плохо". Родители мальчика - партизаны. Их расстреляли немцы. Мальчик назвал себя Владимиром Викторовичем Осетровым. Он отправлен в госпиталь. Товарищи красноармейцы, командиры! Вперед, на врага! Отомстим фашистским извергам за их преступления! Отомстим за Владимира Викторовича Осетрова, 6 лет от роду, жителя деревни Елисеевки!"
– Страшно, - сказала она.
– Конечно, страшно!
Они помолчали.
– Тут тебе будет удобно?
– спросил младший лейтенант.
– Не боишься?
– Нет, не боюсь, идите! Спасибо!
– сказала она, с трудом пробираясь по темной комнате.
– А не холодно?
– еще спросил он.
В избе было явно не жарко, но в полушубке и сапогах, если не раздеваться, не замерзнешь.
– Нет, что вы!
– уверенно возразила она.
Тогда она говорила с ним еще на "вы", хотя он давно уже обращался к ней на "ты", и это ничуть не обижало ее. Он был старше, и, кажется, намного. По крайней мере, ему лет двадцать пять - двадцать шесть, а ей всего лишь двадцать. Разница огромная!
Ей действительно не было ни страшно, ни холодно, когда она легла на пол, подобрав под себя слева и справа, спереди и сзади охапки мятого сена.
За окном, наглухо забитым фанерой, что-то шуршало или шелестело. Она не выдержала, поднялась, вышла на крыльцо.
Ветер нес по снежной улице сухие листья дуба. И дуб стоял рядом и шумел сохранившейся сухой листвой.
– Вот оно что, - произнесла она и, зябко ежась, ушла опять в избу.
Легла. Еще раз поправила сено и, кажется, уснула. Снилось сумбурное. Москва довоенных лет и кошка, раздирающая труп лошади. Младший лейтенант, сидящий в клубе Наркомтяжпрома, и шофер их трехтонки, отплясывающий лезгинку. Отец и мать, мирные, довоенные, пьющие чай, и вдруг врывающийся в комнату седой учитель с папкой в руках: "Тут у меня все собрано! Цитирую, граждане хорошие, цитирую..." А потом почему-то немцы - пленные немцы, бредущие по весенней дороге среди цветущих садов. Не те ли это немцы, что были перед войной в клубе Наркомтяжпрома? Они поют песню, знакомую, суровую песню прошлого года: