Торговка и поэт
Шрифт:
«Боже мой! — подумала Ольга. — Так это же он о нас, о себе и обо мне… что мы о разном думаем… и по-разному жить хотим…»
На какое-то мгновение даже усомнилась, что в книге так напечатано. Уж не выдумал ли он сам все, пока лежал тут один? Это ее почему-то особенно взволновало и испугало. Она обернулась, посмотрела в окно, на грушу, к веткам которой примерзли редкие почерневшие, сморщенные листья. А он даже раскраснелся и ничего уже не замечал вокруг себя, обо всем забыл, и голос его — нет, совсем не девичий, не слабый! — становился с каждым словом громче, и ничто его не могло остановить. Только в одном месте он всхлипнул, на словах: «Люблю я тебя и за слабость мою». За свою собственную слабость тоже любит… Это правда, бывает и так.
Окончил он уже не шепотом, но голос его слабел с каждым словом:
Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем? Вдвоем — неразрывно — навеки вдвоем! Воскреснем? Погибнем? Умрем?Может, ему хотелось плакать, потому что он закрыл глаза. И книга обессиленно упала ему на грудь, прикрытую одной белой сорочкой. Часто-часто билось его сердце. Ольга видела, как жилка пульсировала на его худенькой, с тростиночку, шее.
Ольга осторожно взяла книгу, но, развернув ее, не могла найти тех стихов, а листать не отваживалась, не хотела нарушать внезапно наступившую тишину, потому что появилось в ней, в тишине, что-то таинственное, загадочное, непонятное, но желанное.
В тишине они и раньше часто сидели, когда больной был еще совсем слабым и ему тяжело было говорить, но если он не спал, Ольга быстро двигалась, гремела, стучала, говорила о его болезни, о погоде, о новостях, услышанных на рынке, считала, что больному на пользу такая ее жизнедеятельность. А тут сердцем почувствовала, что ему теперь нужна не тишина одиночества, а ее молчаливое присутствие. Да и у самой появилась потребность помолчать после только что услышанных слов, А что это за слова? Она так легко запоминала все, а тут не может вспомнить ни одной строки этой чудесной песни или молитвы, помнила только смысл простых слов да чувствовала сложную музыку их, все еще звучавшую в голове, в сердце.
Оглянулась — почему не слышно Светки? Очень удивилась: дочь спала в «зале» на ватном одеяле, там же, где играла с деревянными кубиками. Дитя есть дитя, его то не уложишь, то засыпает неожиданно. Но заснула в странном положении, в сущности сидя, положив голову на большого, полинявшего уже плюшевого мишку, Ольга принесла его из чужой квартиры в первые дни войны и почему-то не любила, а Светка любила. Почти с суеверным страхом подумала: неужели и дитя он убаюкал этой молитвой? Наслушалась комаровских баек про книги-магии, каждое слово которых имеет чудесную силу — завораживает, привораживает, лечит, заживляет раны. Потому подумала: уж не такая ли и эта книга? Он ожил за какие-то три дня, получив книгу. А ее заколдовал за полчаса.
Нужно уложить Светку в коляску. Прикатить коляску к его кровати, чтобы покачал, если ребенок будет просыпаться. И скорее бежать на рынок — за мешками и корзинами… Но Олесь лежал с закрытыми глазами, обессиленный волшебными стихами, и она не решалась пошевелиться.
Потом прозрачная рука его начала искать на груди книгу, — значит, не слышал, как Ольга брала ее. Не нашел — удивился, раскрыл глаза, посмотрел на Ольгу виновато и смущенно.
Она сказала, как маленькому:
— Спи.
— Нет, я не засну.
— Покачай Свету. А то вон где заснула. — И пошла к дочери.
Остаток того дня, весь долгий осенний вечер и ночь Ольга думала о стихах, ей даже приснилось что-то необыкновенное, таких снов у нее никогда раньше не было: светлые хоромы, дворец или храм, множество людей, все держали такие же книги, как молитвенники, и все шептали красивые слова, одна она без книги, обойденная кем-то, мучилась от обиды, жадно ловила знакомые слова, но — новая мука! — не могла повторить их, не запомнила ни одного, а ей так хотелось повторить эти слова. Ходила среди людей с книгами и искала е г о, знала: если найдет, то сразу вспомнит все слова, без которых ей невозможно дальше жить: на мгновение он появлялся, но тут же исчезал, не прятался, а как бы таял или скрывался в белом тумане. А потом ее схватил в объятия полицейский Друтька и начал домогаться срамного, угрожал, что если она не ляжет с ним, то он донесет немцам, кого она прячет у себя, и их обоих повесят на Комаровском рынке.
Проснулась в холодном поту. Колотилось сердце. Но вспомнила сон и повеселела, показала Друтьке фиту, уверенная, что теперь любые домогания всех друтьков будут напрасны, нет, не только потому, что в доме живет о н, — она сама обрела какую-то новую силу.
Утром, когда Олесь еще спал, Ольга тихонько взяла книгу, нашла стихотворение «Ангел-Хранитель». Прочитала раз, другой, третий… Закрыла книгу и очень обрадовалась, что почти все запомнила, еще раза два заглянула в книгу и выучила наизусть, так быстро и в школе не выучивала. Радовалась, как дитя, что у нее хорошая память, что не оправдался страшный сон и что никакой магии нет, обычная книга.
На другой день, согреваясь на рынке у жаровни, предложила подругам-торговкам:
— Хотите, бабы, расскажу стих? Со школы помню.
— Давай, Олька, повесели, может, душа оттает, a то примерзла к ребрам.
Не поняли бабы серьезности слов, которые она произносила с заметным волнением, посмеялись; одна сказала, что такое может придумать только тот, у кого нет мужской силы. Ольга обиделась, ей показалось, что слова торговок оскорбляли Олеся, больного человека. А потом испугалась, когда старшая из торговок, полька Регина, спросила у нее таинственно, один на один:
— Это он написал такое, твой?
— Нет, это не он. Это Блок…
— Какой Блок? Что ты несешь? — И еще больше напугала, посоветовав: — Никому, глупая, не рассказывай свои стихи. А то вылезла посреди рынка. Смотри, как бы под веревку не подвела и его, и себя. Люди теперь хуже собак. Брякнет который, а ветер разнесет…
Пришла Лена Боровская. С тех пор как они не виделись, за неделю, она похудела еще больше и одета была уж совсем не по-девичьи: солдатские кирзовые сапоги, на голове не платок, а одеяло какое-то, только пальто все то же, ветром подбитое. И впрямь не девушка, а старушка. Наверное, белый пуховый платок выменяла на продукты. Известно, когда голодаешь, ничего не пожалеешь, не до нарядов тогда. Но Ольга убедилась, что об одежде и еде сейчас лучше не говорить: люди обижаются и злятся. Лена тоже, был у них уже такой разговор. Потому Ольга сделала вид, что ничего не заметила. Но и радости при появлении подруги не проявила. Поздоровалась сдержанно.
Вначале согласно посетовали на раннюю зиму. Но потом Лена вдруг сказала:
— Но зато и фашисты почувствуют, что такое русская зима. По улицам не ходят — бегают с подскоком, как гончие. Весь форс утратили.
Ольга спросила, как чувствуют себя старшие Боровские. Лена помрачнела и ответила почти с укором:
— Пришла бы, проведала. Мама часто вспоминает тебя.
Ольга подумала, что нет, не пойдет она к Боровским, хватит того, что Лена ходит к ней. Вообще стоило бы как-то прервать такую дружбу — ради безопасности своей. Ради ребенка своего и его, Олесевой, безопасности. Он тянется к этой комсомолке. Поссориться с ней, что ли? Но не здесь. Хорошо было бы на людях, на рынке, например. Конечно, совсем терять дружбу с Леной не стоит, немало она сделала и полезного — повела ее в лагерь, помогла со справкой для Олеся, достала книгу, — но Ольге не нравилось, что подруга навещает Олеся, и тот радуется ее приходу, и они как-то ближе друг другу, чем она, Ольга, и он. За несколько дней необычное действие стихов, смягчивших душу, ослабло, и она вновь сделалась прежней Леновичихой и осознавала себя именно такой, хотя знала, что люди ругают ее и некоторые называют очень жестоко — волчицей. Но это не особенно огорчало ее. Она верила, что только будучи такой, пусть себе и волчицей, можно прожить, не очень горюя.