Тотальное превосходство
Шрифт:
Лучше все-таки — я все с большей и большей ясностью прихожу в последние часы к подобному убеждению — последовать легко и свободно за своими инстинктами. Лучше им без какого-то ни было сопротивления, я полагаю, предполагаю, безотлагательно подчиниться. И без оглядки. И без раздумий. Так, и я теперь в этом уверен уже почти окончательно, будет, несмотря ни на какие мои сомнения и страхи, естественней и органичней. И уместней. И полезней. И дальновидней.
Я вырвал свое решение из самой середины себя, с болью и с кровью; говно выплескивалось из меня в разные стороны, когда я докапывался до сути себя, я задыхался от его вони, я захлебывался его обилием и густотой. Я не принял решение, я его просто нашел. Оно жило во мне еще и задолго до того, как я подумал начать его поиски. Оно скромно пряталось. Оно определенно было уверено, что когда-нибудь обязательно придет его время — наступит час его торжества, сложится с неземной точностью момент истины и оно обретет надо мной безграничную власть… Сколько бы я ни работал и сколько бы я ни совершенствовался, мой опыт и мое мастерство в конечном итоге все равно не принесут никому ни ощутимой материальной пользы и ни качественного изменения здоровья, духа или судьбы. Но инстинкт тем не менее говорит мне —
Я рисую, я пишу, я придумываю, я сочиняю, я творю новый мир, я приношу в эту жизнь то, чего до меня еще на нашем свете не было и в помине. Вот мой Путь. Вот чем вынуждает под страхом гибели меня заниматься мой инстинкт. И я рад всему со мной происходящему безмерно. Хотя и понимаю прекрасно, что плоды моего Пути никому, собственно, в этом мире и не нужны. Но я рад. Но я горд. Но я счастлив…
Старик охраняет меня. Он где-то рядом. Он издевается надо мной. Он дразнит меня. Он угрожает мне. И может быть, даже он и ненавидит меня. Но он охраняет меня… Он многое обо мне знает. Гораздо больше, чем что-то знаю о нем я. Он наблюдает за мной. Он дает мне советы. Он подсказывает мне тот или иной мой выбор… Чушь! Херня! Я брежу! Я схожу с ума! Я ничего не хочу больше слышать об этом сраном, об этом гребаном, мать его, Старике!..
Скоро мне предстоит бой, и я возбужден уже в предвкушении его начала. С усилием пробивается слюна через горло. Веки покрылись изнутри строгим клеем. Чешется под коленями. Сердце бухает нервно, хотя и мускулисто. Однако легко дышать. Легко и свободно. И приятно. Нет повода для веселья, но хочется тем не менее захохотать безудержно и выкрикнуть что-нибудь бессмысленное, глупое и матерное.
Я сегодня вновь следую сам за собой. Я следую за своим инстинктом. Девочку требуется выручить. И выполнить такую работу, кроме меня, в этом городе не сможет больше никто. Я подготовлен. Я информирован. Я сосредоточен. И я готов. К работе и к любому ее исходу. Я готов даже к собственной смерти. Хотя мне и страшно. Вот оно как… Но не надо только тем не менее ничего усложнять. Все просто и обыкновенно. Причина примитивна и элементарна. Я могу это сделать, и потому сделать я это обязан. И порядочность или благородство тут совсем даже и ни при чем… Если я отступлю сейчас, то вряд ли я в будущем создам в своей жизни еще что-нибудь стоящее. Я потеряю восторг, я потеряю радость, я потеряю кураж… И, что самое главное, я потеряю любовь к себе и безграничное уважение… Человек, всякий, без исключения, для того чтобы жить комфортно и счастливо, должен необъективно и преувеличенно любить себя и чрезмерно себя уважать… Я сегодня вновь следую сам за собой…
…Тиха московская ночь. И темна. По обеим сторонам дороги в кустах автоматчики и пулеметчики. Ждут меня. Нетерпеливые. Беспокойные. Недовольные. Завистливые. Не понимающие, для чего они и зачем они. Знают о моих замыслах и о моих помыслах. Выпрашивают у начальства слезно и умолительно разрешения открыть по мне как можно скорее щедрый и шквальный огонь… Шепчутся. Ворочаются. Вспоминают о доме. Целуют фотографии жен и детей, собачек и кошечек, крысок и свинок. Мучаются диурезом и несварением желудка. Не курят — запрещено. Пьют воду, приглушая бульканье. Смотрят то и дело на часы. Сочиняют убедительные рапорты об увольнении. Представляют себя бизнесменами или большими начальниками. Мысленно режут, и с настроением, своих руководителей и командиров… А за их спинами стоит Старик. Щерится, скалится, предвкушает.
Я бью ногами по кустам, тыкаю стволом пистолета во все стороны, вытираю пот рукавом со щек и со лба… Я видел его только что, Старика. Вот здесь вот, в этом именно месте, рядом с кустами, за спинами автоматчиков и пулеметчиков. Я видел автоматчиков и пулеметчиков тоже. Видел, мать вашу, я могу поклясться!.. Но все они разом исчезли, как только я выпрыгнул из машины. И Старик исчез вместе с ними…
В машине закурил и еще раз проверил боеспобность пистолета. Пистолет мне дала Настя. Макаров. Она купила его на Митинском рынке. Она готовилась убить своих обидчиков и мучителей. Врет, наверное. Ни хрена она ни к чему не готовилась. И вообще никто ее и никогда не обижал и не мучил. Она просто хочет этих несчастных мужичков завалить моими руками. Зачем только, зачем, зачем? Все врет, сволочь, все врет!.. Я ей не верю.
А пистолет системы Гастона Глока пропал, тот самый, который предложил мне Старик, в машине я пистолет не нашел, хотел иметь два, а остался только один, два лучше, чем один, но не нашел, хотя искал с фонарем, и аккуратно, и кропотливо, и везде, и повсюду; кто-то выкрал, или выскользнул нечаянно в некую невидимую ныне мне щелку, или я сам его в горячке погони за Стариком сунул не в машину куда-то, а под машину куда-то… Так, наверное. Или не так…
Я выкурил одну сигарету и тотчас же закурил другую… Я сейчас всего лишь навсего излишне и избыточно возбужден. И мне все еще по-прежнему умопомрачительно страшно… Я ей верю, конечно же. Она была очень искренна и естественна. И еще она, ко всему прочему, отлично, я убежден, понимает, что слова ее в случае необходимости можно было бы всегда легко и просто проверить.
Воткнулся в Серебряный Бор, как в черный туман. Выключил фары, и машина пропала. И я пропал тоже вместе с машиной. Я неточно и нечетко видел сейчас только свои руки на руле и больше ничего. Когда глаза привыкли к темноте, различил и кончик своего носа, и язык, который то и дело весело и игриво этого самого кончика, блестящего от пота, касался…
Зубы протер пальцем, как в детстве, они скрипели, чистые, значит, засмеялся, было невесело, вдохнул-выдохнул несколько раз, скоро придется нырять в опасность, роскошное слово «опасность», и волшебный смысл имеет его значение, я люблю опасность, я сторонюсь опасности, я не верю, что я могу справиться с опасностью, хотя и справлялся уже на самом-то деле не раз, а это все оттого в действительности сомнения и неверие, что с самого раннего детства, издавна-издавна, казался сам себе нереальным, то есть не существующим по правде, никак не мог себя все свое детство, отрочество, и юность, и молодость тоже, никак не мог убедить себя, что раз я думаю, как говорил классик, то, значит, я и существую, мать мою, а как же быть вот с такой, например, мыслью, возражал сам себе — то ли мне снится бабочка, то ли я снюсь этой бабочке, смешно, конечно, но и жутковато одновременно, если честно признаться; то есть мои ощущения и мои мысли — это, вполне вероятно, мысли, и чувства, и эмоции кого-то совершенно другого, того человека, допустим, который меня придумал и меня материализовал, создал, зачем-то создал меня, так даже лучше, скажем, и который сейчас за мною следит и мною руководит, а не мысли и ощущения меня самого как такового (я думаю то, что я думаю, или это не я думаю то, что я думаю? я сам мыслю или это за меня мыслит кто-то иной или что-то другое? я не знаю, не знаю…) или не человека, а какого-то неведомого существа, не умещающегося, например, в моем куцем, неорганизованном сознании, если таковое у меня у самого, конечно, имеется и вправду; я не вижу своего лица, и, значит, именно поэтому я не обладаю ни единой возможностью полностью себя узнать, до конца себя изучить и обследовать и искренне, и без игры, и без лицемерия, после себе понравиться и себя полюбить; зеркало врет, кинокамера врет, даже голос на магнитофонной ленте, пусть на самой дорогой и на самой совершенной, звучит в ста случаях из ста вовсе не так, как его слышу я, когда он купается в моем горле и скачет на моем языке; вместо лица — пустота, тело — иллюзия, мысли — собственность кого-то или чего-то неизвестного и таинственного, я смеялся, пока еще сидел и готовился к тому, чтобы без страха и с удовольствием выйти из машины и отправиться мужественно и отважно делать то дело, которое решил делать, несмотря ни на что и несмотря ни на кого (я решил или кто-то другой решил?), смеялся, смеялся, хохотал, заливался, закатывался, трясся, не сдерживаясь, — если я это не я, мать мою, если я — это иллюзия и пустота, а мысли мои — это всего лишь проекция мыслей некоей неизведанной, заповедной для меня еще силы, то плевать ведь мне тогда откровенно, как бы я сам с собой ни спорил и как бы ни ругался, и при всех неучтенных условиях и прочих обстоятельствах на любую и на всякую, на какую бы то ни было и без какого-либо исключения опасность, и это так, и это правда, и плевать ведь мне тогда также, собственно, и на саму эту малозначительную безделицу, которая называется среди подобных мне существ (существуем все-таки или не существуем?) конечностью, переходом в иное состояние или смертью — если данное, конкретное понятие вообще, конечно, имеет право быть целенаправленно применено к кому-либо или к чему-либо в нашем мире или на этом свете (в каком мире и на каком свете?)…
Свет в поселке жил вечером. Ночью его укоротили. Экономят. Но для меня так даже лучше. Выпью ночь. Стану невидимым. Страх забыл. Оставил в машине. Хотя не полностью. Кожа выдавила испарину — на лоб, под нос, на щеки. По спине тек пот быстро и испуганно, двумя тоненькими ручейками. Или тремя… Дышал глубоко и чисто. Я. Убирал шумы из дыхания. Я. В летнюю ночь дыхание слышно издалека… Дождь кончился. Но с листьев еще капало. Это Толстой. Или Чехов. Не помню. Толстой — гений. Чехов — девушка, по определению того же Толстого. Толстой знал, что в России надо непременно быть изгоем. В России по-настоящему популярны только те, кого все искренне ненавидят. Потому и сцепился с церковью. Все сделал для того, чтобы его отлучили. Реклама. Паблисити. Если хочешь стать великим, соверши в своей жизни или в своей работе нечто такое, после чего к тебе все вокруг начали бы относиться со злобой и отвращением. Вот это и есть слава и популярность. Или наоборот, может быть, популярность и слава. Толстой был одержим славой. И нашел-таки ее. Он раскручивал себя, как только мог и умел. Когда еще пил и играл, рассказывал всем, какой он великий пьяница и какой непобедимый игрок. Когда трахал подряд всех встречавшихся ему хорошеньких женщин — имелись в его жизни и такие замечательные годы, — рассказывал всем, как он силен, темпераментен и вместе с тем терпелив. Когда принялся писать повести и романы, уверял всех вокруг, и очень убедительно и серьезно, что он самый лучший, самый выдающийся в мире писатель… Кто-то верил. Потом поверили все. Гений!.. Чехов писал тихо, без страсти и не кровью. Сомневался всякий раз, когда садился за письменный стол, а стоит ли ему вообще, собственно, терять время на такое неблагодарное и бесперспективное занятие, как литература, и не лучше ли сегодня же вечером отправиться в Париж и пройтись там по бордельчикам и отовариться после сорочками, панталонами и шлафроками… Но до славы был жаден вместе с тем почти что точно так же, как и Толстой. Вовремя умер. Проживи он еще хотя бы с десяток лет, сгинул бы в полуизвестности ровно так, как и Потапенко, или Шеллер-Михайлов, допустим, или Терпигоров, или Златовратский… Господь на самом деле Антона Павловича очень любил. Но все-таки менее ревностно, чем Льва Николаевича…
Шел между заборами. Без спешки. В темноте резкие движения заметны особенно. Лаяли собаки по-деревенски, захлебываясь, кашляя — будто и не Москва вовсе. Раздвинул не без труда тучи руками, они сопротивлялись, пыхтели, кряхтели, облизал звезды, с вожделением. Они вкусные — вкус тайны в каждой из них… Живем только для того, чтобы открывать или создавать другие миры (это при условии, конечно, если все-таки живем тем не менее). Тех же, кто живет не для этого, нужно со всей ответственностью считать неродившимися.
Принюхался к доскам. Пахло жареным. Запах плыл свежий. Прислушался, что за досками. А там голоса. Не птичьи — человечьи. Задорные, веселые, пьяные. Скоро светает, а они выпивают. Это жители будущего. Или прошлого. Сейчас так подолгу уже не гуляют — тем более в будние ночи. Люди приучились больше работать. Работать все-таки приятней, чем отдыхать. И полезней… Барбекю. Добирают последнее мясо. Прячутся в доме. Я сидел на корточках, опершись спиной о забор, и принюхивался, прислушиваясь… На травинке качался кузнечик. Но я его не видел. Я просто знал, что именно так все и было. Он качался на длинной гибкой травинке и пел свои насекомые песенки… Я возле нужного дома. Я чешусь спиной о тот самый забор, о котором и рассказывала мне девушка Настя. Он резной наверху. Резьба похожа на дамские кружева. Главный инженер строительного управления Масляев, наверное, особо ценил в себе женщину…