Товстоногов
Шрифт:
Но Георгию Александровичу Товстоногову удалось то, что не удавалось другим: в принципе глубоко равнодушный к политике, он умел слышать не звуки Времени, а гул Вечности, если позволить себе столь высокопарное выражение. Он точно знал, что и зачем нужно в театре, выстраивая единое направление, единый путь, по которому шел Большой драматический, вовлекая в ряды верных поклонников все большее и большее количество зрителей. Пробудить в человеке человеческое — великая утопия не одного лишь Достоевского, но в каком-то смысле и Товстоногова, она задевала, дразнила, манила его и вовсе не казалась иллюзией, утопией.
Он верил.
Он,
Товстоногов был слишком скрытен и замкнут, чтобы громогласно, с пафосом, говорить о своих иллюзиях. Он пронизывал ими свои спектакли.
Но кто поручится, что это были лишь иллюзии?
Ведь они питали нас, на всю жизнь сформировав отношение к Театру.
В 1966 году на сцене Большого драматического появились горьковские «Мещане».
Но давайте забежим далеко вперед.
Когда в мае 1990 года в связи с первой годовщиной кончины Георгия Александровича Товстоногова Большой драматический театр привез в Москву на один день спектакль «Мещане», в театр им. Моссовета, где игрался спектакль, прорваться можно было только с бою. Почти на четверть века старше стали исполнители, спектакль был восстановлен артистами специально для этой поездки, но впечатление было поистине ошеломляющим: на пороге стояла совершенно иная эпоха, мы все стали старше, мудрее, в стране назревали огромные перемены, а пафос этого старого спектакля по-прежнему завораживал!.. В переполненном зрительном зале царила мертвая тишина, люди внимали шедевру Товстоногова так, словно спектакль был поставлен не почти четверть века назад, а вчера, став своеобразным завещанием режиссера. Казалось, никому дела нет до постаревших Кирилла Лаврова, Людмилы Макаровой, Владимира Рецептера, игравших молодых людей. На них смотрели, как на молодых. Им верили, как молодым.
А после спектакля — незабываемое! — я выходила из сада «Аквариум» в густой и молчаливой толпе совсем молодых людей. И внезапно один из них, в смешной кепочке, обронил своим, может быть, приятелям, а может быть, вовсе незнакомым людям: «Вот, оказывается, каким должен быть театр. Настоящий театр… теперь и умирать не жалко. Я это видел…».
Конечно, этот спектакль был окрашен еще живой, еще горькой болью ухода Георгия Александровича и во многом воспринимался через нее. Конечно, артисты играли «на разрыв аорты» в память о своем великом режиссере.
Но все же… все же…
В статье, посвященной работе над «Мещанами», Товстоногов писал: «…Люди придумывают себе фетиши и слепо верят в их незыблемость, не видя за частоколом понятий подлинной реальности жизни. А добровольное рабство делает человека ограниченным, лишает его способности вырваться из-под власти мертвых схем и канонов, глухой стеной замкнувших, замуровавших его в рамках собственной закостенелости.
Мы часто говорим: “Надо смотреть на жизнь философски”. Но умеем ли мы сами стать на позицию философской невосприимчивости к ложным понятиям? Умеем ли мы проходить мимо мелочей, не останавливаясь? Нет. Мы слишком часто останавливаемся и придаем значение тому, что не стоит даже мимолетного внимания. Нас засасывает этот круговорот, и мы оказываемся в плену ничего не стоящих представлений и иллюзий, а порой и ложных идей.
Иногда мы получаем возможность как бы взглянуть на самих
Как это ни покажется парадоксальным, толчок для новых размышлений по поводу “Мещан” дал мне абсурдистский театр».
Сейчас, спустя почти полтора десятилетия после того спектакля, сыгранного в память режиссера, кажется, что и в нем, и в этих словах Товстоногова звучало на пороге нового времени острое предостережение: не обольщаться, не позволять новым иллюзиям выстроиться в частокол, не останавливаться, не дать засосать себя в трясину…
И почему-то мне кажется, что если бы спектакль «Мещане» чудом возродился сегодня, он воспринимался бы столь же болезненно.
В 1966 году эффект его был подобен разорвавшемуся снаряду.
О нем много писали и говорили, но, естественно для той поры, в основном уделяя внимание моментам социальнополитическим. Хотя почти единодушно отмечали то страшное явление, которое удалось создать Евгению Лебедеву в образе Бессеменова; те поистине феноменально выразительные жесты, что были найдены режиссером и исполнителями почти для каждого персонажа. Вряд ли кто из видевших спектакль сможет забыть, как хлопала ладонями, гоняясь за молью, Татьяна Эммы Поповой; как Бессеменов повторял раскольничий жест боярыни Морозовой с известной картины; как занудно проверял он, не течет ли вода из рукомойника, не горит ли керосиновая лампа; как щебетала, чуть поводя бедрами, Елена Людмилы Макаровой…
Но главное, невозможно забыть то, что критики Инна Соловьева и Вера Шитова назвали в своей статье знаком «личного художественного присутствия Товстоногова» в спектакле — то единство и незыблемость мира, от которого так трудно и так необходимо спастись.
Слово «абсурд» тогда, кажется, никем, кроме самого Георгия Александровича, не подразумевалось, но эстетика абсурдистского театра в «Мещанах» просвечивала.
В спектакле 1990 года это было особенно очевидно. Может быть, потому что мы к этому времени уже хорошо знали произведения драматургов-абсурдистов? А может быть, потому что слишком явственным стал абсурд нашей жизни?..
Неизвестно…
Во всяком случае, после премьеры «Мещан» потребовалось почти десятилетие для того, чтобы стало очевидно это сближение с эстетикой абсурда: в статье 1974 года Константин Рудницкий первым сказал о трагедии Василия Васильевича Бессеменова. Правда, отметив, что спектакль не по-товстоноговски скучен и томительно-длинен.
Да, для насквозь политизированного общества было важно, чтобы прошли годы и годы, и наступило понимание трагедии. Отнюдь не оптимистической, берущей исток именно в эстетике абсурда.
Трагедии, не привязанной к определенному времени.
Вечной…
Это стало особенно очевидно, когда вышла в свет книга Евгения Лебедева «Мой Бессеменов» — внутренний монолог персонажа в каждую минуту пребывания артиста на сцене с очень точным посылом: «Есть большие исторические эпохи и есть короткая человеческая жизнь.
Спектакль отражает эпоху, но я, актер, отражаю человеческую жизнь и правду отдельного человека, горьковского Бессеменова. Как сегодняшний актер, понимаю, что в контексте эпохи его правда — ложь. Но ведь такое несоответствие и называется трагедией.