Товстоногов
Шрифт:
П. Марков (театральный критик, Москва)… Можно было бы говорить о построении отдельных образов и сцен в самом спектакле, но я хочу коснуться вопроса, который задал Федор Васильевич.
Весь смысл всякой сатиры заключается в том, чтобы ярко и образно показать то, что несвойственно советскому человеку, то, что ему противопоказано. В пьесе все время ощущается, что это противопоказано самому существу советского строя. Оттого-то эта пьеса так и прогрессивна.
М. Шатров (драматург, Москва)… Несколько лет тому назад такое обсуждение, как сегодня, было бы совершенно невозможно, вопрос решали бы два-три человека, а в наше время мы обсуждаем этот вопрос все вместе.
С. Владимиров (Институт театра, музыки и кинематографии).… Я согласен с тем, что центральной идеей пьесы не является мысль о власти и художнике. Конечно, пьеса написана не для этого, здесь нет противопоставления художника и власти. Даже по сюжету пьесы положительные герои не противопоставляют себя власти. <…>
М. Левин (Министерство культуры РСФСР).… Очень хорошо, что театр стирает различные исторические аналогии. Здесь есть черты исторических личностей, которые позволили себе зарваться и оторваться от народа и осуществлять власть незаконными, тираническими способами.
Ф. Евсеев.…Мы убеждены, что в данном случае критика каких-то явлений в нашей жизни и недалекого прошлого и настоящего, содержащаяся в пьесе Зорина, отражает партийную точку зрения на развитие нашего искусства, ибо сколько бы мы ни пытались рассмотреть по элементам то, что хочет подвергнуть критике Зорин в этой пьесе, — это неизбежно совпадает с тем, против чего борется наша партия. И если сравнивать силу разоблачения недостатков нашей жизни, то, наверное, ни у кого не возникнет сомнения в том, что сделанное XX съездом партии не может быть поставлено в один уровень с тем, что сделал Зорин. Поэтому сомнения в том, что Зорин слишком далеко зашел в попытке критиковать нашу действительность, мне кажется неосновательным, а когда мы будем говорить об отдельных проявлениях жизни, то они являются объектом того, против чего мы боремся. И я очень рад, что мы убедились в правоте этой точки зрения на талантливой работе Товстоногова и коллектива Большого драматического театра.
Тем не менее пьеса не имеет ЛИТа».
В 1987 году, вспоминая о тех временах, Леонид Зорин назвал спектакль по своей пьесе «товстоноговским чудом», подчеркнув, что успех его «был громовым». Однако этот мощный раскат грома прогремел лишь однажды, не вызвав ни очистительной грозы, ни сколько-нибудь сильного порыва ветра. Сказать, что Георгий Александрович не пытался бороться за спектакль — было бы явной неправдой. Он верил, что «Римская комедия» выйдет к зрителю, добивался ЛИТа, вел переговоры с Романовым, который тянул дело до самого Нового года, обещая вернуться к решению в январе.
Этого так и не произошло. Театру было предложено решать самому: играть или не играть «Римскую комедию» — предложение иезуитское, абсолютно в духе товарища Романова.
И тогда Георгий Александрович решил отказаться от борьбы.
Тому существует несколько версий.
Критики нередко соотносят это решение с намечавшейся поездкой БДТ в Лондон и Париж, которая находилась в прямой зависимости от того, сыграет или не сыграет театр самовольно пьесу Зорина. Товстоногов принес «Римскую комедию» в жертву появившемуся шансу «вступить в круг европейских профессионалов и испытать в нем себя, выйти из изоляции, глотнуть, чем дышит искусство там…» (Е. Горфункель).
Комментаторы творчества Товстоногова не без оснований говорят и о том, что после «Горя от ума» режиссер сознательно не хотел идти на скандал. С Грибоедовым все было принципиальнее, острее для него, чем в случае с «Римской комедией».
Кто знает, кто может с уверенностью сказать, что именно было для
Скорее всего, те же, что и во все другие времена — судьба театра, судьба его империи была важнее судьбы спектакля.
«Римская комедия» была принесена в жертву империи БДТ.
Это уже позже, значительно позже начали возникать слухи о том, что именно история с «Римской комедией» сломила Товстоногова и «перевела» Большой драматический в разряд театров, в которых молчат, не стремясь поведать миру правду. Слухи вообще имеют обыкновение возникать из ничего и обрастать «подробностями» и «деталями», так что не станем обращать на них слишком много внимания. Важно, что было на самом деле.
А на самом деле год оказался для Товстоногова очень ответственным. Он не просто хотел войти в «круг европейских профессионалов», он хотел испытать себя в этом кругу возобновленным, во многом пересмотренным за прошедшее десятилетие «Идиотом». Это был не только официальный заказ оргкомитета фестиваля — это была необходимость вновь вступить в те же воды, что и в оттепельный 1956 год, проверить свои взаимоотношения с временем. А они были отнюдь не простыми.
Совсем иной склад темперамента, чем у Юрия Любимова и даже у Олега Ефремова, нежелание конфронтации и оппозиции не в силу карьерных соображений, а, в первую очередь, по причине обостренного чувства собственного достоинства, мешали Товстоногову вступать в «жизни мышью суету». А самое время к этому постоянно подталкивало, провоцировало. Чтобы сохранить себя и свой театр, надо было устоять. Пусть и жертвуя чем-то, пусть и отказываясь от чего-то…
Ученики Георгия Александровича, среди которых были в ту пору Кама Гинкас и Генриэтта Яновская, вспоминают, что Товстоногов в каком-то смысле утратил чувство реальности — ему казалось, что заработанный личный авторитет, устоявшаяся репутация Большого драматического, который вне всякого сомнения стал уже не просто главным театром города, но определял общий культурный климат Ленинграда, позволяют претендовать на нечто большее. Что на него и его театр не распространимы запреты, которыми скованы другие коллективы.
Кто знает, так ли это было на самом деле?
Но как бы ни было, именно в 1966 году возник новый вариант «Идиота», на сцене Большого драматического появился спектакль «Сколько лет, сколько зим…» В. Пановой (как представляется из дня сегодняшнего, недооцененный, может быть, в чем-то немного опередивший время).
Это был переломный период — 10 лет царствования Георгия Александровича в Большом драматическом. И хотя его «внутренние колебания» чаще всего не совпадали с общепринятыми делениями на десятилетние вехи, магия числа, наверное, по-своему довлела. И — кто поручится в обратном? — может быть, эпизод с «Римской комедией» был так внешне быстро исчерпан потому, что Товстоногов готовил силы к ответному удару, к доказательству: Большой драматический не сломить, у этого театра есть огромный резерв, говорить об исчерпанности слишком рано. Этот удар, по его мысли, должен был быть безошибочно точным, как в теннисной партии, но в какой-то мере он должен был стать неожиданным, не сразу ощутимым, не предугаданным никем заранее.
А пока, в ожидании, в процессе внутренней подготовки, в тех ночных сомнениях и смятениях, о которых мы, в сущности, можем только догадываться, наедине с самим собой и своими невеселыми думами, Георгий Александрович, наверное, подобно чеховской Маше только и мог повторять: «У лукоморья дуб зеленый… кот зеленый… дуб зеленый…».
Ничего другого не оставалось.
И, наверное, тогда родились первые, может быть, еще смутные догадки о том, что необходимо перечитать заново горьковских «Мещан» — пьесу, которую он ставил когда-то в Тбилиси со студентами. Пьесу о страшном, давящем все вокруг явлении. Пьесу об иллюзиях, трагически проверенных и смятых временем. Пьесу о людях, самое существование которых внушает ужас и боль…