Тракт. Дивье дитя
Шрифт:
– Неохота мне говорить-то, – пробормотал он глухо, то ли угрюмо, то ли смущенно. – Коли мать твоя, покойница, с Ульяной-то…
– Дяденька Алемпий… – Егорка смотрел так отчаянно, что Алемпию стало не по себе.
– Да уж ладно, – согласился он с новым мрачным вздохом. – Слушай уж… Отойдем с дороги-то…Лет уж двадцать тому было. Семья у Мариных была строгая, дельная. Три дочки у Семена росло, выросли да замуж вышли – а никакого баловства никто не допускал. И вдруг четвертая-то учудила – молчала все, молчала, ровно скромница. Так бы до
Алемпий скривился и хотел сплюнуть, но взглянул на застывшее Егоркино лицо и удержался.
– И, главное, так и не добились, с кем она там путалась, – продолжал Алемпий. – Семен, бают, у ней спрашивает, а она сидит да улыбается, как дурочка. Уж на нее вся Прогонная пальцем казала, только что ворота дегтем не мазали – а она и то, бесстыжая, не созналась. Ульяна-то с Семеном глаза на улицу показать со сраму не смели, а Феньке все – божья роса.
– Любила, стало быть, – сказал Егор глухо.
– Ишь ты, любила! Укроту, стало быть, настоящую не дали, – на этот раз Алемпий не удержался от плевка. – Так и ходила, негодная, пока пузо уж на нос не полезло… Я уж так думаю, что у Семена больно на душе накипело. И то сказать – ты ей наставление, а она улыбается. Вот он и того… – Алемпий покосился на Егорку. – Проклял ее, говорят. Он ее проклял, а она возьми, да из дома и убеги.
Алемпий снова посмотрел на Егорку. Егорка стоял, как окаменелый, обхватив плечи руками, глядя в одну точку.
– Ишь, прошибло тебя… Да не бойсь, не родня же она тебе! Убежала дура, значит, сегодня, значит, убежала, а завтра Семен обдумался да искать ее пошел. И то сказать: на дворе осень, вроде как нынче, а девка убежала, в чем есть, чуть не босая. Куда ей идти? Ну вот, Семен и пошел ее искать, а с ним Демины мужики и Матвей Благов с сыном. Цельных два дня ее искали, а нашли в Кривой балке, под обрывом, всю разбитую. Стало быть, с обрыва и кинулась. А только мало того, что она с обрыва кинулась, кинулась она, значится, когда уже распросталась. Только младенчика при ней уж не было.
Алемпий взглянул на Егорку почти победно. Егорка так и не шевелился.
– Ну вот они ее принесли в деревню и пошли к отцу Василью. А отец Василий им все разъяснил. Мало, бает, того, что она сблудила, родного отца до греха довела да в лесу родила, как собачонка какая, она еще, не иначе, сгубила младенчика некрещеным. Может, закопала где, может, в Хору бросила, кто знает. А после руку на себя наложила. Вот и запретил ее хоронить по-христиански, а велел закопать в лесу у тракта, что без покаяния умершую да еще по самоволию.
– И они уехали? – спросил Егорка еле слышно.
– Уехали, куда ж им было остаться? Серега Косой им название придумал: сукины сродственники, а все озорники деревенские подхватили – хоть из дому не выходи. Вот они и продали все за бесценок и уехали. Избу-то потом Голяковы забрали, вот Пашухе и досадно, что ты спрашиваешь. Дом-от Сидору даром достался…
– А ежели все неправда, что отец Василий говорил? – спросил Егорка, поднимая голову. – Ежели неправда, что она ребенка убила и сама убилась? Ежели она к отцу ребенка пошла да заплутала в лесу в потемках, да нечаянно в овраг сорвалась?
– Ну да, – Алемпий принялся скручивать новую «козью ножку». – А ребенок-то где?
– А ежели его отец нашел?
Алемпий ухмыльнулся и прищурился.
– Эк у тебя гладко выходит. Что ж ее хахаль не объявился, когда в нее наземом швыряли да ворота дегтем мазать хотели? Чтоб грех венцом прикрыть? Ага, что?
– Не мог он, – голос Егорки сорвался. – Может, жалел потом, только не мог…
– Ничего ты знать не можешь, – сказал Алемпий насмешливо. – Тебя тогда еще и на свете не было.
– Был, – сказал Егорка. – Не больно долго, но был. Пойду я, Алемпий. Благодарствуй за рассказ. Не серчай, что задержал-то тебя.
– Чудной ты, Егорка, – сказал Алемпий. – Что оно все тебе?
Егорка пожал плечами и отошел. Алемпий смотрел на него скептически.
– Ишь ты, – пробормотал себе под нос. – Цыган рыжий… любопытственный… бывает же…
Егорка шел прочь, и все было темно, внутри него, снаружи – везде стоял непроницаемый мрак.
Мама лежала в рыжей глине у тракта. Ее тело принял лес, так что от него давно не осталось следа. Ее душа отправилась куда-то далеко, в такие края, куда не достает даже острый взгляд лешака. К Государю? К человеческому Богу, в которого Егорка не верил, но в существовании которого люди не сомневались? В его рай? В его ад? От одних этих мыслей со дна души поднималась тоска, душила вязким холодом… Может, ад и рай – лишь злые людские суеверия, но в конечном счете главное, что мама ушла не в лес… не в лес…
Мама оставила Егорку из-за того, что с ней были жестоки все, кто оказался вокруг. Из-за спокойной, ровной, обыденной человеческой жестокости. Жестокости, которая даже не осознает себя жестокостью. Вся жизнь в человеческом поселке пропитана этой спокойной, привычной, добродушной жестокостью. Как легко начать ненавидеть людей за это. Как легко принять эту все закрывающую тьму. И преклонить колено, и произнести Присягу, и взять арбалет…
Возненавидевший лешак становится охотником.
Егорка вздрогнул.
Плащ из грозового облака, конь из черного дыма, колчан, полный стрел, несущих страшную смерть, не выбирая жертву, всем, кто оказался на пути, попал в прицел… Убивая, защищаю жизнь вечную…
А Симка… Матрена, Влас, страшный мужик Гришка, дети Пашухи… А другие… даже Устин… он тоже… не совсем…
Егорка вздохнул – и вдруг фыркнул от неожиданного смеха. Какой ты охотник, лешак! Дурень, дурень… размечтался. Арбалет тебе! А сам думаешь, как бы это так побалакать по душам с Федором Глызиным, чтобы все само собой решилось, чтобы никому не было плохо, а он сам пожелал бы уехать. Коня тебе! Уже, коня! Пешком ходи.