Тракт. Дивье дитя
Шрифт:
Он хотел стащить с плеча ружье, но рука не послушалась. Кузьмич ощутил цепенящий ужас, заставил себя поднять глаза – и ужас стал еще холоднее. Он был точно леший, этот бледный парень с луком и стрелой, но он был нимало не похож на беса – зеленые глаза его были чисты, лик отрешен; он глядел прямо и сурово, как ангел с карающим мечом.
«Смерть идет», – подумал Кузьмич, и уже не страх и не злость, а тоска и сожаление непонятно о чем захлестнули его душу.
Леший чуть шевельнул губами, но Кузьмич расслышал так, будто его
– Не токмо своей волей – с соизволения Государя жизнь твою обрываю, – отдалось в сердце громовым эхом. – Душа – миру, прах – праху, да будет воля Государева!
Тетива пропела басовой струной. Черная стрела пронзила тело Кузьмича, укрытое и защищенное медвежьей шубой и укутанное башлыком, легче, чем пуля – так легко, как горячий нож проходит сквозь масло.
Кузьмич успел ощутить только мгновенную вспышку боли в груди – и все затопил мрак. Тело, которое покинула жизнь, рухнуло навзничь. Леший шагнул назад и растворился в снежном крошеве.
Все это произошло в одну минуту, не более – и всю эту минуту странный столбняк овладел дьячком и отцом Василием, которые, будто обернувшись раскрашенными деревянными статуями, пронаблюдали за убийством молча и неподвижно, будто лишенные неведомой силой власти над собственными телами, не в состоянии не только крикнуть, но даже моргнуть. Зато когда морок рассеялся…
Дьячок заголосил фальцетом: «Люди! Убивают! Убивают, православные!» Лесорубы, услыхавшие вопли, с топорами, поленьями, ружьями кинулись на зов. Отец Василий не кричал. Он стоял неподвижно и смотрел на труп расширившимися глазами.
Мертвый Кузьмич лежал на спине, судорожно схватив себя за грудь. Между его скрюченными пальцами должна была торчать стрела с совиным пером.
Но стрелы не было. Медвежья шуба была совершенно цела.
И там, где только что стоял леший, не было ни малейшего следа на девственно белой снежной пелене…
Егорка опоздал.
Когда он сообразил, что случилось, оставалось уже только присоединиться к толпе, собравшейся у дома старосты. Староста, Михей Шустов, однако, тоже оказался среди встревоженных и напуганных мужиков и баб – около его дома к плетню был привязан конь урядника, а во дворе стояли коляски земского врача и станового пристава. Михей, впрочем, хоть его и выставили из избы для следственных процедур, при которых, как известно, не могут присутствовать посторонние, был полностью в курсе дела и авторитетно пояснял растерянным односельчанам.
– Так что дьячок говорит, будто самолично видал, как в его неизвестный, который злоумышленник, стрелой стрелял. А батюшка молчит. Молчит и молчит. Доктор сказывал – нервный припадок приключился.
– Потрошат, чай, Кузьмича-то? – спросил Лука, и непонятно, чего в вопросе было больше: страха, жалости, отвращения или злорадного любопытства.
– Так что известно. Потрошат. И будут потрошить, потому – уголовное смертоубийство. Доктор должон знать, как оно там… которое… в нутре у него…
В толпе закрестились.
– Ах ты, сердешный… хоронить-то как его станут, на кладбище, аль как?
– Без покаяния, да еще и потрошеный, спаси и помилуй нас Царица Небесная…
– Вот же монашенка прохожая говорила – на родительскую субботу, мол, как солнышко закатывалось, знамение видели, рука с мечом…
– Господи, обереги – страсти какие…
Во двор вошел старший сын Михея, Иванка, в просторечии – Шустенок. Несмотря на ветер и снег, он был без шапки – волоса, осыпанные снегом, стояли торчком над бледной его физиономией.
– Батя, – сказал он Михею сипло. – Сопроводил, стало быть.
– А он – чего? – спросил Михей.
– Ну чего… Я грю, батюшка, чего было-то, а он помолчал-помолчал, да и бает… Ничего, бает, чадо, не было. Никаких бесей. Никого, бает, не слушай. Они, бает, сами не знают, чего болтают даром.
На Шустенка уставилось в недоумении множество глаз.
– То есть как – никого? А Авдей-то Борисыч? Он же, чай, своими глазами…
– А стрелой-то? Как же?!
Шустенок пожал плечами.
– Ну-к, православные, за что купил, за то и продаю. Батюшка Василий баял. Кузьмич, бает, сам от себя помер. А вечор, бает, исповедался. Чуял, бает.
Кто-то присвистнул.
– И соборовался?
– Да тише вы, кобели вы! Человек-то Богу душу отдал, а вам…
– Отец-то Василий, – снова заговорил Шустенок, – он чего еще баял… Никаких, мол, леших нет. Есть, мол, только Божий промысел, недоступный уму…
– Ах, ты, господи…
В сенях хлопнула дверь. На крыльцо вышли становой, доктор и Федор. Становой ухмылялся и крутил усы, худенький доктор тщательно расправлял башлык. Федор был зеленовато-бледен, его глаза ввалились, но лицо казалось собранным и жестким.
Урядник прикрыл дверь и крикнул:
– Ну все, мужики, не толпись, млёха-воха! Расходитесь!
Толпа колыхнулась и осталась на месте. Доктор садился в коляску. Становой что-то говорил Федору вполголоса.
– Расходитесь, мужики! – гаркнул урядник снова. – Никакого смертоубийства, млёха-воха, все по закону!
Слова вызвали эффект, совершенно противоположный ожидаемому.
– Как – никакого?!
– А стрелой-то стреляли?!
– Дьячок-то, Авдей, чай…
– Как же не смертоубийство?! Что ж, он сам себя застрелил?!
Становой снова разгладил усы и изрек сочным басом:
– Похоже, мужики, что вашему дьячку померещилось. Кто из вас помогал нести покойника, царство небесное, и класть в сани?
Кузьма, Агафон и Петруха шагнули вперед.
– Ну мы, – сказал Петруха, пытаясь быть дерзким. – А чего?
– Вы эту стрелу в теле видели?
Пала тишина. Агафон стащил шапку и принялся скрести затылок.
– Видели? – повторил становой.