Тракт. Дивье дитя
Шрифт:
– Никак нет, – пробормотал Кузьма. – Вроде не было стрелы.
– Точно, не было…
– Не было и есть…
– А ведь стрела – не пуля, – сказал становой веско. – Она должна бы из тела на вершок торчать. Как не заметить?
Все молчали. Коляска доктора выехала со двора.
– Ну хорошо, – сказал становой. – Понятно. Вы не видели. Так ведь и мы с доктором и, вот, с Федором Карпычем, тоже не видели. Тело как тело. Без признаков насилия. Верно, Федор Карпыч?
Федор кивнул.
– А чего ж он тогда умер? – крикнули в толпе.
– Сердце разорвалось, –
Урядник снова принялся увещевать мужиков разойтись. На сей раз толпа, подавленная, как-то тяжело удивленная, начала медленно расползаться в стороны. Мужики останавливались по двое, по трое, скручивали цигарки, закуривали, кашляли, избегая по странному наитию смотреть друг на друга… Почти никто не взглянул, как из дома Шустова Игнат, Антон и еще кто-то из мужиков выносили тело, накрытое простыней, и клали на дроги. Было отчего-то сильно не по себе, хотя все, вроде бы разъяснилось к общему успокоению.
Чувство это сформулировал Антипка. Он глубоко вздохнул, мусля цигарку, сплюнул и сказал печально:
– Что еще будет, мужики…
Почти все уже разбрелись, когда Лаврентий подобрался к Егорке со спины, бесшумно, как истый хищник, тронул за плечо.
Егорка обернулся, заставив себя улыбнуться.
– Эва, – сказал Лаврентий вполголоса, не ухмыляясь, но, по глазам видно, желая ухмыльнуться. – Скажи-ка ты мне, чай, Кузьмича-то и впрямь леший застрелил? А? А опосля того глаза отвел православным-то?
Егорка вздохнул.
– Пойдем отсюда, – сказал решительно и первый пошел прочь от старостина дома.
Лаврентий догнал его. Некоторое время шли молча, против ветра, прикрыв воротниками лица. Потом Лаврентий спросил:
– Куда это мы?
– За околицу. Там никто слушать не станет, об чем говорить будем.
Лаврентий кивнул.
Егорка остановился только, когда домишко бобылки, последний в порядке, остался далеко позади. Мелкий снег сыпался с мрачного неба, земля побелела; только Хора осталась такой, как была – медленной, стальной – и снег ложился на воду и исчезал в ней, ложился и исчезал… Егорка некоторое время смотрел, как тонет снег.
– Егор, – окликнул Лаврентий, – чай, тут нет никого…
– Да… Ты про нож говорить хотел?
– Сон снился мне… – Лаврентий ухмыльнулся уже откровенно. – Мужик такой чудной, а может, слышь, парень, но седой весь, на меня смотрел, потом волка здоровенного с рваным ухом свистнул, как собаку, и ушел, а прочие волки у меня легли. У ног. К чему б такая притча?
– К чему… Мужик у тебя во сне – Тихон, волчий пастух. Его намедни Кузьмич застрелил.
Лаврентий ахнул и перекрестился.
– Вот так, – продолжал Егорка, глядя ему в лицо. – Волкам без присмотра не годится. Лес тебе Тихонов нож отдал. Нож этот точно не простой – он волчью суть от людской отрезает. Небось, давно знаешь, Лаврентий, что есть она в тебе – волчья суть?
Лаврентий истово кивнул. Он смотрел на Егорку, как завороженный, сжимая под полой рукоять ножа. Его зрачки расширились во весь глаз, а лицо казалось потерянным, как у удивленного ребенка.
– Хорошо, коли знаешь. О полночь пойдешь в лес, найдешь пень на открытом месте и воткнешь нож в этот пень. Что сказать – сам догадаешься. Через нож переметнешься – примешь волчий вид, переметнешься назад – примешь человечий. Душа освободится, волк твой душу твою грызть перестанет. Смотри, Лаврентий, я тебе верю.
– Об чем…
– Об том, что счетов сводить не станешь. Волки тебя слушаться будут, как малые дети – отца. Что прикажешь, то и сделают. Во зло не приказывай им.
– А лешие-то…
– А для леших ты уже вроде как свой, – Егор невольно улыбнулся. – От леса тебе никакого вреда не будет. Я думал, ты уж сам понял…
– Так Кузьмича точно что леший застрелил?
– Лес Федора Глызина проклял. Из-за него тут может быть очень много грязи – чай, сам видишь, что в деревне-то делается. Лес рубят без пути, без разбора, вот-вот зверье без счета стрелять начнут, пока все не изведут, сплав по Хоре пустят, воду умертвят да перепачкают. Из денег смертоубийство начнется. Еще водка…
– Эка…
– А Кузьмич, холоп примерный, и вовсе без души жизнь прожил, без души и умер. Ему смерти да потравы – в смех, он волка-вожака, Тихонова друга, застрелил забавы ради. Его лес казнить присудил – и казнил.
– А по мне, так Игнат у Федора – главная сволочь…
Егорка вздохнул до боли в сердце.
– Ах, кабы они назад в свой город уехали! Ничего бы, кажись, не пожалел, только бы…
Лаврентий скорчил странную мину.
– Может, и уедут. Как знать. А может, им поможет кто… убраться отсюда. Не горюй… лешак.
Егорка вздрогнул и быстро взглянул – но Лаврентий улыбался чисто и весело. Как свой.
Лаврентий дошел вместе с Егоркой до своей избы. Дальше, по тракту, к лесу, Егор побрел уже один. Он шел по деревне и все примечал: и мрачно судачащих у колодца баб, и суету у Федорова дома, и бобылок, дожидающихся у ворот, когда их позовут покойника обмывать, и Михея, который, размахивая руками, рассуждал о бренности сущего и неисповедимости путей перед поддакивающими мужиками… Никто, вроде бы, не паниковал и не бранился – над деревней, как снежная туча, висела тяжелая тревога, сдобренная унынием.
Может, поразмыслят, думал Егор без особой надежды. Ни с кем из людей, кроме Лаврентия, не хотелось разговаривать, да и не ждал он, что кто-нибудь заговорит… а вышло, что заговорили уже у самой околицы.
– Егор… – окликнул тоненький голосок. – Не знаю я, как по батюшке-то тебя…
– Софроныч, – откликнулся Егорка машинально, погруженный в печальные мысли, но уже сказав, вздрогнул и мотнул головой.
Перед ним стояла та самая молодуха, жена Кузьмы, за которую он давеча вступился в трактире. Егорка так и не узнал, как ее звать. Она была с ног до головы укутана в старый платок, поношенную овчинную шубейку и громадные валенки, будто шубейка с платком и валенками сами собой стояли на снегу – только розовый от холода курносый носик и несколько неровных белесых прядок торчали наружу.