Трансатлантическая любовь
Шрифт:
Бост уехал в Париж. Ольга, как он пишет, решила бросить театр, поэтому ходит мрачная, и ему приходится нелегко. <…> Раймон Кено стал членом Гонкуровской академии — поступок странный и, в общем, огорчительный, потому что это своего рода мафия, конформистская, приспособленческая и никому не интересная. Камю, Сартр и я всегда отказывались в нее войти. Сартр уже не знает, есть ли у него во рту хоть один зуб, который бы не болел.
Понедельник
Письма все нет. Я ждала, ждала, больше не жду и отсылаю свое. Небо проясняется, погода хорошая. Я очень много работаю. Пишу книгу — твою книгу, — роман о Франции первых послевоенных лет. Пытаюсь передать атмосферу радостного возрождения, когда все казалось возможным, и постепенное разочарование. Роман будет очень длинный, с огромным количеством персонажей, множеством сюжетных линий. И среди них некое подобие нашей с тобой истории: 1) потому что такая любовь — между Чикаго и Парижем — кажется мне
Мне нисколько не жаль, что на твоем бедном девственном сердечке навеки останется темное пятно. Можно размассировать колено или лодыжку, но с сердцем это не получается: я чувствую, что мое покалечено безнадежно и больше мне не послужит. Но оно вполне сгодится для тебя, мой бедный дикий зверь. Оно твое навсегда, как и
твоя Симона.
216.
27 марта [1951]
[Сен-Тропез]
Нельсон, дорогой мой ты! Так долго не было писем, и вот вчера — какое облегчение, какое счастье — получила наконец вместе с фотографиями известия от тебя. Очень смешные фотографии, особенно ты с противными поросячьими глазками. Что ж, раз ты любезно приглашаешь меня в гости, с моей стороны невежливо было бы отказаться. И потом, должна же я полюбоваться сверкающими красками Вабансии и новыми красотами на Форрест авеню! На самом деле, для меня сильное потрясение осознать, что мы скоро опять увидимся. Я впервые за много времени счастлива. Обещаю в этом году вести себя прилично, плакать не больше двух раз в день, кричать не чаще двух раз в неделю и кусаться разве что раз в месяц.
Но есть одна сложность: конечно, если иного выхода нет, я могу приехать и в сентябре, но если Аманде все равно, то, может быть, она возьмет себе август и начало сентября, а я — конец сентября и октябрь, потому что для меня так намного, намного удобнее. Если это невозможно, то я найду способ приехать раньше, в конце августа, и пробуду до ее приезда. Продумай, как будет лучше для всех. В любом случае знать, что мы скоро встретимся, необычайно радостно для меня.
Женщина, которая стоит рядом с Сартром на фотографии в газете, — это фантастическая шлюха, я тебе много рассказывала и писала о ней. В молодости она жила в гареме султана в Марракеше (помнишь этот огромный дворец, где мы с тобой были?). Потом вышла замуж за очень богатого генерала, сменила несметное количество любовников, снималась в кино и была певицей, пока ей не пришлось бросить петь из-за болезни горла, спала с немецкими офицерами, за что была острижена во время Освобождения, потом вышла замуж за еврея, известного борца с нацизмом, и это слегка подправило ее репутацию. Она миллионерша и владеет театром, где идут пьесы Сартра. Эта женщина — само бесстыдство. Однажды она вдруг выдала Сартру, Босту и мне: “О, полный блеск, сегодня мой муж трахнул меня в задницу! Что, разве неправда?” Муж ответил: “Правда, но не надо говорить так в присутствии слуг, ты их шокируешь!” На прошлой неделе она пригласила нас с Сартром на свою огромную уродливую виллу, но из-за больного горла не могла говорить, и это доводило ее до исступления — тут я ее хорошо понимаю.
Работаю без передышки. А ты? Спасибо, милый, за ромовые пироги, хотя я их еще не попробовала. У меня голова идет кругом от перспективы встречи с тобой. Я решила серьезно заняться изучением кулинарии и привезу дюжину бутылок коньяка — это оживит любое блюдо.
До свидания, милый, целую тебя от всего своего гадкого сердца.
Твоя Симона
В сентябре 1951 г. Симона де Бовуар в последний раз приехала на Форрест авеню. На сей раз месяц в доме на озере прошел спокойно, хотя Олгрен не изменил своего намерения снова жениться на Аманде. Однако перед самым отъездом в ответ на слова Симоны о том, как хорошо, что они остались друзьями, он сказал: “Это никакая не дружба. С моей стороны всегда будет только любовь”.
229.
Вторник [30 октября 1951]
Отель “Линкольн”, Нью-Йорк
Нельсон, бесконечно любимый! Я умираю от усталости, но не могу лечь, не написав тебе. Было так трудно расставаться, особенно через полчаса после того как я услышала, что по-прежнему небезразлична тебе, так горько сознавать, что можно было бы отложить мой отъезд, знай я об этом раньше. Я не нахожу себе места и не смогу успокоиться, пока не выскажу тебе все, что чувствую. Всю дорогу — в поезде, в такси, в самолете — я плакала и мысленно говорила с тобой. Я знаю, ты не любишь слов, но дай мне хоть раз поговорить с тобой, и пусть тебя не пугают мои слезы.
В том предисловии, которое ты мне дал вчера прочесть, Томас Манн пишет, что перед каждым припадком Достоевский переживал мгновения неописуемого блаженства, которое стоит десяти лет жизни. Так вот, ты умеешь за одну секунду вызвать у меня лихорадку, которая стоит десяти лет здоровья. Наверно, твое гадкое сердце, хотя оно глубокое и горячее, не вспыхивает так легко, как мое, и ты не можешь понять, в какой шок ты меня поверг, вернув мне внезапно свою любовь. Я буквально больна. И чтобы прийти в себя, мне просто необходимо тебе написать, поэтому прости, если мое письмо покажется сумбурным и глупым. К тому же мне часто хочется тебе сказать, высказать, рассказать все, что я думаю о нашей с тобой истории.
С самого первого дня я испытывала чувство вины перед тобой. Я слишком мало могла тебе дать, хотя моя любовь так велика. Ты верил мне, я знаю, ты понял и принял мои объяснения. Ты никогда бы не согласился навсегда переселиться во Францию, хотя у тебя в Америке нет и не было ни перед кем таких обязательств, какие удерживают меня в Париже. Не хочу опять оправдываться, но я не могла бросить Сартра, писательскую работу, Францию. Думаю, ты веришь мне, когда я говорю, что не могла. Но понимание не меняет самого факта: я не отдала тебе жизнь. Я отдала тебе сердце — это все, что я могла, — но не жизнь. Да, я приняла твою любовь и обрекала ее навеки оставаться заочной. Все, что ты по этому поводу мог сказать и говорил, я тоже говорила себе, обдумывала и передумывала сотни раз. Я чувствовала себя виноватой постоянно — поверь, это очень тяжело, особенно когда чувствуешь себя виноватой перед самым любимым человеком. Я причиняла тебе боль разлукой, но мне было не менее больно. Я все время боялась, как бы ты не решил, что я спокойно беру себе самое приятное в нашей любви, не заботясь о том, что все неприятное достается тебе. Это не так. Мне не удалось дать тебе счастье, которое должна приносить большая любовь, но и я была очень несчастна. Я тосковала по тебе каждую минуту, испытала все формы и виды этой тоски, и сознание собственной вины, мысль о том, что ты можешь не простить меня, совершенно меня добивали.
И раз я могла дать тебе так мало, я сочла вполне справедливым, что ты решил освободиться от любви ко мне. Но справедливость твоего решения не сделала его менее жестоким. Первый раз, в Нью-Йорке, мне было невероятно тяжело, а в прошлом году еще тяжелее. Пойми, я столько плакала и вела себя, в общем, как ненормальная, потому что ты нанес мне глубокую рану, и она не затягивалась весь год. Ведь нестерпимо больно, когда у тебя отнимают любовь, хотя ты сама любишь так же сильно, как прежде, и никак не ожидаешь, что тебя вдруг отвергнут. Однако со временем я приняла все как свершившийся факт и в сентябре, когда мы снова увиделись, изо всех сил старалась как-то приспособиться к ситуации, примирить для себя твою дружбу и мою любовь. Это не приводило меня в восторг, но постепенно стало казаться переносимым.
А сегодня мне страшно, страшно по-настоящему, смертельно, потому что ты снова, уже в который раз, разрушил мою оборону. В твоем сердце опять есть для меня место, сказал ты. Мне не нужно больше бороться с твоим равнодушием, и вот я обезоружена, совершенно обезоружена. Теперь новый удар может обрушиться на меня беспрепятственно, если ты решишь изгнать меня снова. Для меня невыносима даже мысль об этом. Я полностью в твоих руках, абсолютно беззащитна перед тобой и впервые в жизни умоляю тебя: или оставь меня в своем сердце, или изгони навсегда, но я не могу больше цепляться за твою любовь и вдруг обнаруживать, что ее больше нет. Я отказываюсь еще раз переживать эту муку, не могу даже вообразить такое.
Но я не совсем еще потеряла голову, и если ты влюбишься в другую женщину, то все понятно. Только когда ты будешь решать, бросать меня или нет, подумай и о том, что это означает для меня. Не отнимай у меня свою любовь прямо сейчас, оставь все как есть до нашей следующей встречи… Сделай, чтобы мы увиделись поскорее. Впрочем, и ты и я знаем: все будет так, как ты решишь, я не доставлю тебе никакого беспокойства. Это письмо — самое страшное, что может от меня исходить. Просто я на сей раз кое о чем тебя прошу. Я прошу постараться меня не гнать, а оставить. Как недолго я знала, что дорога тебе, как недолго! Всего полчаса, надо хоть немного продлить это время. Я хочу, чтобы ты поцеловал меня с любовью еще хоть раз. Я так люблю тебя. Я любила тебя за твою любовь ко мне, за остроту и постоянную новизну физического желания и счастья, но даже когда все это исчезло — или наполовину исчезло, — я упрямо продолжаю любить тебя за то, какой ты есть. Потому что ты — это ты, независимо от того, что ты мне даешь или не даешь, и ты в моем сердце останешься навсегда. Забрезжившая надежда сделать опять нашу любовь счастливой меня сломила. Я просто жалкая груда развалин, поэтому не сердись на меня за безумное письмо.