Трансатлантическая любовь
Шрифт:
В каком-то смысле, да, я немножко боюсь. Я видела сегодня фильм Сартра — он уже закончен и получился неплохо, хотя мог бы быть и лучше. Но дело не в этом. Дело в сюжете, который меня взволновал. Мужчина и женщина знакомятся после смерти и влюбляются друг в друга. Им дают возможность вернуться на землю: если они сумеют превратить свою любовь в настоящее, живое, человеческое чувство, то им будет снова дарована целая жизнь, а если не сумеют — умрут навеки. Они не сумели. Это производит сильное впечатление, и я подумала о нас. Мы любим друг друга в воспоминаниях и надеждах, заочно, в письмах. Сможем ли мы превратить эту любовь в живое и счастливое человеческое чувство? Должны. Думаю, у нас получится, но это будет непросто. Нельсон, я тебя люблю, но заслуживаю ли я твоей любви, раз не могу посвятить тебе жизнь? Я уже пыталась объяснить тебе почему. Понимаешь ли ты меня? Не затаишь ли обиду? Не оттолкнет ли это тебя? Будешь ли ты всегда верить, что я действительно тебя люблю, люблю по-настоящему? Наверно, не стоит касаться таких вещей в письме, мне больно говорить все это так прямолинейно. Но зато так мне труднее увильнуть, ведь я и самой себе задаю те же вопросы. Я не хочу тебя обманывать или что-то от тебя скрывать. Один из этих вопросов
Твоя Симона
Олгрен ответил, что собирался просить ее выйти за него замуж, когда она приедет. Он предпочел бы дождаться встречи для столь серьезного разговора, но письмо от 23 июля заставило его взглянуть на вещи трезво: брак вынудил бы их обоих к невозможному разрыву с тем миром, от которого каждый из них неотделим. Разве можно обрубить корни, которые привязывают ее к Парижу, а его — к Чикаго, не обрекая себя на ностальгию и не совершая своего рода духовного самоубийства? Тем не менее он чувствует себя связанным с ней узами брака, более крепкими, чем те, что связывали его некогда с законной женой. А насчет будущего… Не возненавидит ли он ее в один прекрасный день? Сегодня ему это кажется невозможным. Он благодарен ей и готов ради нее отказаться от общепринятой формы совместной жизни: они поживут какое-то время вместе, и она уедет. Если он сможет, то приедет во Францию, а потом уедет назад без трагедий и сцен.
25.
Суббота, 28 июля [1947]
Нельсон любимый, пишу на ярко-голубой бумаге, потому что сердце мое полно такой же ярко-голубой надежды: нас ожидает большая радость. Если все будет в порядке, то я приеду к тебе в Вабансию в начале сентября, а точнее, седьмого, и пробуду до двадцатого. Почти две недели мы сможем провести в нашем пастушьем пристанище в объятиях друг друга. У меня будет прямой рейс Париж — Чикаго, я сяду в самолет шестого вечером и прилечу седьмого в восемнадцать часов (по чикагскому времени). Не приезжай в аэропорт, все эти ужасные пограничные формальности длятся бесконечно, и я буду нервничать, зная, что ты где-то близко, а я не могу тебя увидеть. К тому же аэропорт не лучшее место для встречи мужа и жены после долгой разлуки. Жди меня дома с хорошим виски, ветчиной и вареньем, потому что я буду усталая и голодная. И запаси побольше любви, скупи все лучшие марки любви местного производства в бутылках и банках, какие есть у вас в бакалее. Милый, я не могу и даже не пытаюсь выразить, как я счастлива. Все решилось внезапно. Я знала, что у меня будут в сентябре две свободных недели, но Чикаго казался таким далеким, мысль о том, чтобы туда отправиться, пугала меня так же, как тебя — мысль о поездке в Нью-Йорк, когда я тебя звала. Я знала, что, если буду настаивать, смогу получить деньги от своего издателя. И вдруг я подумала: что значит “далеко”? Что значат двадцать четыре часа полета, если по-настоящему хочешь увидеть любимого человека? Едва я задала себе этот вопрос, как тут же на него и ответила: раз я могу ехать, значит, еду. Решено. Я бросилась в туристическое агентство и заказала билет туда и обратно — на шестое и на двадцатое. Моя виза еще действительна, мне остается только выкупить билет и сесть в самолет. Денег у меня с собой будет немного, всего пятьдесят долларов, но это не важно, даже если ты сидишь на мели. Не заказывай мне никаких гостиниц, ладно? Мы будем есть на кухне и целыми днями сидеть дома — разговаривать, немножко работать, слушать пластинки и любить друг друга. Я выкуплю обратный билет на французские деньги — не могу думать ни о чем, кроме этих практических мелочей, не могу ни о чем другом писать, я слишком взбудоражена. Вчера получила твое письмо, где ты пишешь: “Теперь ты знаешь, что должна вернуться ко мне”. Да, я так хорошо это знаю, что возвращаюсь и не могу иначе. Но удивительно: ведь в тот момент тебе еще ничего не было известно. Еще я получила от тебя толстую книгу, проспект с видами Чикаго и стихи, спасибо, мне было очень приятно.
Да, я читала почти все романы Драйзера. Твое название “Мертвец, пьяница и доходяга” звучит неплохо, и даже, пожалуй, великолепно. Нельсон, мой любимый муж, через полтора месяца я смогу обнять тебя.
Твоя Симона
9 сентября, во вторник, Симона де Бовуар вылетела в Чикаго. Этот перелет она не забудет никогда: двенадцать часов от Шаннона до Азорских островов на старом дергающемся самолете, у которого в воздухе отказал один двигатель: разворот над Атлантикой, возвращение в Шаннон, пять часов страха. Задержка на два дня из-за ремонта. На Азорских островах при посадке что-то случилось с шасси: восемнадцать часов ожидания в холле аэропорта. И, наконец, перелет через океан, с грозами, бурями и падением в воздушную яму на 1500 метров.
Из Чикаго она улетела 23-го. В этот приезд она по-настоящему посмотрела город. Они с Олгреном договорились, что весной она приедет надолго.
33.
Пятница, 26 [сентября, 1947]
Нельсон, любимый. Все начинается сначала: я скучаю по тебе. Я опять тебя жду, жду благословенного дня, когда ты снова обнимешь меня сильными и ласковыми руками. Мне очень больно, Нельсон, но я не жалуюсь, потому что эта мука — от любви, и ты тоже любишь меня, я знаю. Ты так близко и так далеко, так далеко и так близко, любимый мой.
Такси тронулось, проехало мимо похоронного бюро Раго, мимо пиццерии, где я с таким удовольствием пила кьянти и улыбалась тебе, мимо множества лавочек и незнакомых улиц, которые были еще частью Чикаго. В аэропорту у меня оставалось много времени, я села и закрыла глаза. Вскоре ко мне подошел какой-то парень и сказал: “Мисс Бовуар, у вас, наверно, тут есть друзья. Это вам”. Я посмотрела на чудесные белые цветы, они так прекрасно пахли, и я положила их на грудь. Я не заплакала. Я позвонила тебе. Твой дорогой голос, такой близкий, такой далекий. Когда я повесила трубку, что-то разбилось во мне, умерло, онемело, застыло и не оживет, пока ты снова не обнимешь меня. Мне трудно писать, потому что я плачу и не могу остановиться. Я тебя люблю.
Ладно. В одиннадцать мы сели в самолет, но нас очень скоро высадили: мотор не желал заводиться. Мы вылетели только в полночь. Целую вечность летели между облаками и звездами, между морем и небом, а цветы потихоньку вяли у меня на груди. Мне было страшновато и не спалось. Я читала детективы, пьесы, книгу о Филиппинах, которую ты мне купил перед отъездом. И понемножку отхлебывала виски из твоей бутылки. Ты так трогательно обо всем позаботился! Твоя любовь была во всем: в запахе цветов, во вкусе виски, в красках книжных обложек — любовь такая драгоценная, такая сладостная и такая мучительная. Всего за двадцать три часа мы долетели до Парижа и приземлились на рассвете. Измученная двумя бессонными ночами, я выпила кофе и приняла две таблетки, чтобы выдержать этот бесконечный день. Париж, чуть затуманенный под теплым серым небом, встретил меня запахом опавших листьев. У меня тут собралась куча дел, так что я поеду в деревню только в следующем месяце. Во-первых, нашему журналу “Тан модерн” дают на радио целый час для еженедельных передач: можем говорить о чем хотим и как хотим. Понимаешь, что это значит? Это возможность обратиться сразу к тысячам людей, попытаться объяснить им нашу позицию. Но нужна тщательная подготовка, и сегодня мы долго совещались по этому поводу. Во-вторых, лидеры социалистов хотят встретиться с нами и обсудить связь между философией и политикой. Люди постепенно начинают понимать, что философские идеи имеют реальное значение. Наконец, скопилась масса самой разной корреспонденции, и еще колоссальная работа для журнала. Но я очень рада, я хочу работать, хочу работать как каторжная. Ведь главное, из-за чего я не остаюсь навсегда в Чикаго, это моя неутолимая потребность в работе — она придает моей жизни смысл. У тебя тоже есть такая потребность, поэтому мы хорошо понимаем друг друга. Ты хочешь писать книги, хорошие книги, и тем самым помочь миру стать чуть-чуть менее уродливым. Я тоже. Мне хочется поделиться с людьми образом мыслей, который мне кажется правильным. Я могла бы отказаться от путешествий, от любых развлечений, бросить друзей и все прелести Парижа, лишь бы всегда быть с тобой. Но я не смогу заполнить жизнь только любовью и счастьем, не смогу отказаться от возможности писать и работать в единственном месте на земле, где мои книги и работа имеют смысл. Это очень тяжело. Особенно потому, что, как я тебе уже говорила, наша работа здесь почти безнадежна, тогда как любовь и счастье реальны. И все-таки работать необходимо. Надо, чтобы все, кто может и хочет, боролись против коммунистической и антикоммунистической лжи, против подавления свободы, которую сейчас теснят во Франции почти повсюду. Любовь моя, это не должно порождать конфликта между нами, наоборот, я чувствую, что мы рядом в этой борьбе, ведь и ты тоже борешься. Но хотя я знаю, что все правильно, я сегодня весь вечер рыдаю и не могу остановиться. Я была так счастлива с тобой, так любила тебя, а теперь ты так далеко. <…>
Твоя Симона
34.
Воскресенье, 28 сентября [1947]
Нельсон любимый, проспав четырнадцать часов в пятницу и двенадцать сегодня, я пришла в себя, перестала плакать, тепло и радость нашей любви переполняют меня, разлука больше не кажется нестерпимой. Да, ты прав, это огромная удача — любить так сильно, удача — что у меня в груди вдруг оказалось молодое сердце. Я то счастлива, то страдаю из-за тебя, как в пятнадцать лет. Это страдание и это счастье и есть молодость, ты подарил мне ее среди других твоих роскошных даров.
Я страшно занята. Сегодня в двенадцать за нами приехали социалисты на огромной машине и увезли Мерло-Понти (это один из редакторов “Тан модерн”), Сартра и меня за город. Там мы обедали и обсуждали со старыми бонзами возможность сближения между экзистенциализмом и социализмом. Не думаю, чтобы у нас что-то вышло: французская социалистическая партия слаба и беспомощна, она давно отстала от жизни, но сейчас это единственная лазейка между консервативным МРП и ФКП, поэтому мы просто обязаны как-то с ними сотрудничать. Будем устраивать дискуссии, встречи и тому подобное. Ты все узнаешь из моих писем.
Потом я написала несколько страниц “Америки”: хочется закончить ее до того, как снова к тебе поеду. А после ужина мы побродили с Сартром по набережным Сены — осенью, в лунном свете, в них есть что-то удивительное. Естественно, опять говорили о социалистах. Потом пошли в гости к одному симпатичному художнику, Андре Массону, я тебе рассказывала про него: он какое-то время совсем ничего не ел, потому что ему казалось, будто он ест краски. Он развлекал нас невероятными историями про привидения. Представь себе, он в них верит, хотя во всем остальном вполне нормальный человек. Еще он рассказывал забавные байки про сюрреализм — когда-то это было необычайно интересное направление, но теперь отжило свое, устарело — в общем, пройденный этап. Я вернулась домой, в розовую комнату, и села тебе писать. У меня осталось немного твоего виски, турецкие сигареты и гигантские спички, которые ты мне преподнес, и мне все время кажется, что мы увидимся совсем скоро, завтра или послезавтра. Ладно, пусть не завтра, главное, я знаю, что это будет: я увижу тебя, твою улыбку, услышу твой голос.