Трава забвенья
Шрифт:
Я был поражен, что этот самый Бунин, счастливчик и баловень судьбы – как мне тогда казалось, – так глубоко не удовлетворен своим положением в литературе, вернее – своим положением среди современных ему писателей.
В самом деле: широкому кругу читателей он был мало заметен среди шумной толпы – как он с горечью выразился – «литературного базара». Его затмевали звезды первой величины, чьи имена были на устах у всех: Короленко, Куприн, Горький, Леонид Андреев, Мережковский, Федор Сологуб – и множество других «властителей дум».
Он не был властителем дум.
В поэзии царили Александр Блок, Бальмонт, Брюсов, Зинаида Гиппиус, Гумилев, Ахматова, наконец – хотели этого или не хотели – Игорь Северянин,
Бунина знали и ценили – до последнего времени – весьма немногие истинные знатоки и любители русской литературы, понимавшие, что он пишет сейчас намного лучше всех современных писателей. Критика – особенно в начале его литературной деятельности – писала о Бунине редко, мало, так как его произведения не давали материала для «проблемных» статей или повода для литературного скандальчика. По этой же причине имя его не упоминалось на афишах публичных лекций и диспутов, где царил низкопробный Арцыбашев со своими половыми проблемами.
Он прямо не говорил мне всего этого, но именно такие мысли сквозили в его отрывистых замечаниях относительно современной литературы, полных яда и сарказма.
Можно было сделать заключение, что из всей современной русской литературы он безоговорочно признает выше себя только Льва Толстого. Чехова же считает, так сказать, писателем своего уровня, может быть, даже немного выше… но ненамного. А остальные… Что же остальные? Куприн талантлив, даже очень, но зачастую неряшлив. О Леониде Андрееве хорошо сказал Толстой: «Он пугает, а мне не страшно». Горький, Короленко, в сущности, не художники, а публицисты, что нисколько не умаляет их большие таланты, но… настоящая поэзия выродилась. Бальмонт, Брюсов, Белый – не более чем московская доморощенная декадентщина, помесь французского с нижегородским, «о закрой свои бледные ноги», «хочу быть дерзким, хочу быть смелым, хочу одежды с тебя сорвать», «хохотал грубым басом, в небеса запускал ананасом…» и прочий вздор; Ахматова – провинциальная барышня, попавшая в столицу; Александр Блок – выдуманная, книжная немецкая поэзия; об лакейских «поззах» Игоря Северянина – придумали же такое омерзительное слово! – и говорить нечего; а футуристы – просто уголовные типы, беглые каторжники…
В общем, Бунин повторял, только немного другими словами, примерно то же самое, что он за несколько лет до того сказал в речи на юбилее «Русских ведомостей»:
«…чего только не проделывали мы с нашей литерату рой за последние годы, чему только не подражали мы, чего только не имитировали, каких стилей и эпох не брали, каким богам не поклонялись! Буквально каждая зима приносила нам нового кумира. Мы пережили и декаданс, и символизм, й неонатурализм, и порнографию – называв шуюся разрешением «проблемы пола», и богоборчество, и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и «пролеты в вечность», и садизм, и снобизм, и «приятие мира», и «неприятие мира», и лубочные подделки под русский стиль, и адамизм, и акмеизм – и дошли до самого плоского хулиганства, называемого нелепым словом «футуризм». Это ли не Вальпургиева ночь!»
Примерно эти и подобные им мысли высказывал Бунин, беседуя со мной на ступенях веранды.
Был он при этом как-то необычно тих, задумчив, углубленно-строг и в то же время горестно-нежен, как человек, одиноко переживающий какую-то непоправимую душевную утрату.
…Так себя чувствует человек, потерявший много крови…
Я думаю, это было чувство утраты родины.
Наступило время обеда, Вера Николаевна все еще не возвратилась.
– Садитесь.
Я еще никогда не ел у Буниных. Они не отличались хлебосольством, были скуповаты. По-моему, они даже не держали кухарку, а столовались у соседей, куда иногда за компанию затаскивали и меня пить чай или ужинать в большой компании московских беженцев, где я познакомился с некоторыми известными людьми. Тут Бунин, не стесняясь, наваливал мне на тарелку всякой еды и приговаривал:
– Вы не стесняйтесь. Я знаю – у вас волчий аппетит. Ешьте. Питайтесь. Ваш молодой организм требует много пищи. Поэзия и молоденькие барышни ежедневно истощают вас. Не отрицайте. Я сам был молод, знаю!
Если же за столом было вино, купленное в складчину, то Бунин забирал в полное свое распоряжение одну бутылку красного удельного, а остальное – как хотят. Меня же, как самого младшего, он назначал председателем стола и виночерпием, так что я, прежде чем, например, подружиться с Алексеем Толстым, налил ему не один стакан вина.
Но вернемся к голубцам.
Их было на сковородке четыре штуки – золотистых, немного пригоревших, застывших в сале, – и Бунин, надев пенсне, разделил их поровну: два побольше, покосившись на меня, положил на тарелку себе, а два поменьше оставил мне.
– Ешьте, не стесняйтесь. Я знаю: вы постоянно испытываете дьявольский аппетит, особенно в гостях.
– Что скажет Вера Николаевна! – воскликнул я.
– А пусть не опаздывает. Впрочем, мы с вами сейчас расправимся со всем этим на скорую холостяцкую руку, затем отнесем посуду на кухню – и концы в воду.
В то время я действительно беспрерывно испытывал дьявольский голод и, навалившись на аппетитные капустные голубцы, в один миг грубо, по-солдатски расправился с ними, заметив про себя, что и моего учителя тоже никак нельзя упрекнуть в отсутствии аппетита: когда он ел, его бородка плотоядно двигалась и по сухой шее проходили легкие судороги наслаждения, как бы сопровождая каждый кусок холодных голубцов к месту назначения.
Когда же дело дошло до компота, он сказал, облизывая усы:
– Не будем пачкать глубоких тарелок. Рекомендую прямо так…
Мы быстро съели компот прямо из кастрюли, причем
педантичный Бунин предварительно разделил ложкой _
строго поровну – густое, разбухшее варево из самых разнообразных фруктов – абрикосов, слив, вишен, зеленых яблок, ранних груш и пречего, строгим голосом потребовав от меня, чтобы я не заезжал эа демаркационную линию, хотя она имела скорее символическое значение.
Мы дружно, в две ложки, навалились на компот, стараясь перегнать друг друга, а потом еще долго макали куски ситников в густую жижу, и вылизывали божественно кисло-сладкие остатки, где попадались скользкие сливовые шкурки.
Не знаю почему, но именно этот компот как-то нас особенно сблизил, мы взяли с собой в сад оставшиеся абрикосовые косточки и, сидя все на тех же ступенях, разбивали их кирпичом и, как дети, ели нежные белые зерна, покрытые жесткой кожурой…
Я засиделся до позднего вечера, даже, собственно говоря, до ночи, пропустив последний трамвай; Бунин пошел меня немного проводить, и мы еще долго ходили туда и назад вдоль большефонтанского шоссе по трамвайным рельсам, мимо дачи, садились на скамейку у калитки, и он вдруг начинал меня экзаменовать: