Трава забвенья
Шрифт:
То все это вдруг сметало в течение одной бурной ночи, в грозно опустевшем городе слышались лишь гулкие шаги красногвардейских патрулей, и окна особняков и банков дрожали от проезжавших броневиков с матросами, лежавшими на крыльях, выставив вперед винтовки и маузеры. То вдруг оказывалось, что город занят петлюровцами или даже какими-то «батьковцами», и тогда на всех углах появлялись чубатые хлопцы в ободранных солдатских шинелях без хлястиков, с нечищенными винтовками вверх прикладами, требуя предъявления каких-то удостоверений, а если удостоверений не было, то они пропускали и так, без удостоверений. То на улицах появлялись веселые ребята из британской морской пехоты, беглым шагом торопившиеся неизвестно куда, гоня перед собою футбольный мяч. То ходили по бульвару французские солдаты в синих шинелях,
Помню доводящий до обморока, тошнотворный запах кунжутного масла, чеснока, едкого человеческого пота.
Но Бунин не обращал на это никакого внимания и спокойно работал, покрывая своими записями страничку за страничкой.
Самое поразительное было то, что на него решительно никто не обращал внимания, несмотря на его профессорскую внешность, которая никак не сливалась с базарной толпой, а может быть, именно вследствие этой внешности: кто знает, за кого его принимали? Мне даже тогда пришла в голову мысль: не принимают ли его здесь – этого худого костлявого барина в чудацкой шапочке, с автоматической ручкой в руке – за какого-нибудь базарного графолога, фокусника, мага или предсказателя судьбы, который продает листки со «счастьем», что было вполне в духе времени: никто не удивился, если бы вдруг увидел на его плече попугая или обезьянку в коленкоровой юбочке.
Эту картину напомнил мне впоследствии шанхайский рынок, «Храм мэра города», где среди золоченых идолов, в дыму курительных палочек, я вытащил из священной урны свернутую бумажку с предсказанием:
«Феникс поет перед солнцем. Императрица не обращает внимания, и трудно изменить волю императрицы. Но имя ваше остается в веках».
Непомерно громадная, однообразная толпа окружала меня, как бы желая стиснуть и поглотить. Я терял сознание среди розовых детских кофт с цветочками, воспаленно-красных атласных подушек и пуховых одеял, сундуков из сандалового дерева и свежих литографических портретов толстолицего китайца с опухшими глазами, мандарина в тужурке с тесным стоячим воротничком – великого кормчего Мао Цзэдуна, – и передо мной все время маячили маково-черные ряды висящих иероглифов таинственного предсказания. И я мучительно гадал: кто же феникс, и кто солнце, и кто императрица, и чье имя останется в веках?
Посмотрим!
Однажды, желая дать ему возможность заработать, знакомые уговорили Бунина выступить с чтением своего нового, еще неизвестного в Одессе рассказа «Сны Чанга». Он долго отказывался, уверяя, что это решительно никому не интересно, что все равно никто не придет, что широкая публика его абсолютно не знает и что занимать целый вечер чтением одного рассказа просто глупо: публика не выдержит и все это предприятие принесет устроителям одни только убытки. В конце концов его все-таки убедили, он дал согласие, но предупредил, что гонорар за выступление – «за позор», как он выразился, – желает получить вне всякой зависимости от сбора, хотя бы в зале было абсолютно пусто.
– Я не настолько богат, господа, чтобы публично срамиться, да еще и бесплатно, – сказал Бунин, невесело усмехнувшись.
Были расклеены по городу афиши, выпущены узкие программы, и точно в объявленное время в артистической комнате одесского музыкального училища, где обычно устраивались наиболее изысканные концерты для избранной публики и вечера поэзии нашей «Зеленой лампы», о которой я, может быть, когда-нибудь расскажу, – появился Бунин. Он был бледен, изысканно одет, в свежем белье и высоком крахмальном воротничке, между отворотами которого свободно умещалась его острая бородка, не настолько длинная, чтобы закрыть широкий узел шелкового галстука – темного, с лиловыми разводами рисунка «павлиний глаз» и даже кажется, жемчужной булавкой.
В плохо освещенной холодной артистической сидели устроители, среди которых главным лицом был муж толстой дамы-писательницы, похожей на Петра Великого, уже давно сидевшей в первом ряду почти пустого зала как pas против столика на эстраде, где зябко блестел традиционный графин кипяченой воды и стакан, и время от времени беспокойно поправлявшей на могучей груди аметистовую брошь.
Бунин, щелкая крахмальными манжетами, молча пожал нам всем руки и сел в стороне на диванчик, положив рядом с собой совсем небольшой квадратный портфель, скорее дамский, чем мужской, отличной желтой кожи английской выделки, в котором лежала рукопись рассказа.
Было совершенно ясно, что вечер уже провалился: публика не пришла.
– Ночное дежурство в бюро похоронных процессий, – немного помолчав, сказал Бунин, поглядывая на давно не ремонтированный лепной потолок. – Я ведь вас, господа, предупреждал, – прибавил он с горьковатой усмешкой, ь которой нетрудно было прочитать неотступную мысль о своей литературной судьбе.
(Небось на Игоря Северянина или на Вертинского набился бы полный зал! Да и на Леонида Андреева тоже, не говоря уже о Максиме Горьком. Ничего не поделаешь – властители дум! А на меня кто пойдет? Только настоящие ценители…)
– Ну так что ж, милостивые государи, будем все-таки начинать или мирно разойдемся по домам? – спросил Бунин.
– Публика помаленьку собирается, – неуверенно сказал муж толстой писательницы, – подождем еще с четверть часика, да и начнем с богом.
– Даже как-то неловко, – проворчал Бунин, – в зале полтора человека. Я предупреждал, что на меня не пойдут.
– Побойтесь бога, Иван Алексеевич, если не на вас, то на кого же? – воскликнул кто-то из устроителей лживым голосом. – А все дело в том, что афиши поздно расклеили, да и заметок в газетах было маловато, а главное в том, что сегодня ночью предполагается вооруженное выступление гайдамаков… Так что – сами понимаете…
– Да уж вы меня не утешайте, – решительно сказал Бунин и поднес к глазам афишку, где ему сразу же бросилась в глаза глупейшая, чисто провинциальная опечатка: вместо «Сны Чанга» были жирным шрифтом напечатаны бессмысленные слова «Сны Чашка».
Лицо Бунина искривилось, как будто его внезапно ударили под вздох, и он даже вскрикнул «ой!», но сейчас же взял себя в руки и устало махнул рукой:
– А, черт с ним!
Быть может, потому, что за высокими окнами, за кремовыми воланами штор иногда на улице слышались одиночные винтовочные выстрелы, ударявшие в стекла, как тугие резиновые мячики, вызывая представление о темном, насторожившемся ночном городе с наглухо запертыми, забаррикадированными воротами и броневиками на углах, – кто-то вполголоса заговорил о поэме Блока «Двенадцать», которая лишь недавно проникла к нам с севера через демаркационную линию и сразу же вызвала среди молодежи восторг.
«Трах-так-тах! – И только эхо откликается в домах…»
– Не понимаю, что находят хорошего в этих самых «Двенадцати» и до какой меры падения мог дойти поэт, состряпавший эти вульгарные, дубовые частушки, – отрывисто сказал Бунин, передернув плечами, – Ванька с Катькой в кабаке, у ей керенки есть в чулке… До такого падения еще никогда не доходила русская литература. А ведь этот поэт – хотя он и всегда был манерный, но все же поэт – когда-то писал стихи о мадонне, о Прекрасной Даме «в сиянии красных лампад»… И потом, что это за Иисус Христос в белом венчике из роз? Он, вероятно, хотел сказать в веночке. Венчик – это не веночек, а совсем другое. Тут даже нет элементарного чутья русского языка. Типичнейший модернизм!