Травницкая хроника. Консульские времена
Шрифт:
И тут же с извинением добавил, что когда-то прочитал эти стихи в одной из сатир и случайно запомнил.
А Давиль вдруг почувствовал себя оскорбленным и гораздо более одиноким, чем за несколько минут до этого. Ему казалось, что перед ним точное изображение «нового поколения» и он дотрагивается до него пальцем. Это и есть то дьявольски беспокойное поколение с его разрушительными мыслями,
22
Что, ты думаешь, ищет Александр, опустошая мир,
Среди ужасов, грохота и войн?
Мучимый скукой, которую не может превозмочь,
Он боится остаться наедине с собой и стремится убежать от себя.
(Пятое послание)
Ничем не выказав своего негодования (до такой степени оно было сильным!), Давиль сразу прекратил разговор и ушел к себе в комнату. Он долго не мог заснуть и даже во сне ощущал чувство горечи, которое порой оставляют самые невинные замечания. И в течение нескольких дней он не мог взять в руки рукопись, лежавшую в картонной папке, связанной зеленым шнуром, – настолько дорогое для него произведение казалось ему оскверненным и грубо осмеянным.
Дефоссе же не сознавал, что мог чем-нибудь обидеть консула. Его изумительная память редко задерживалась на стихах. И он был доволен, что так удачно их вспомнил, не думая, что они могут иметь какую-то внутреннюю связь с произведением Давиля, быть ему неприятными или повлиять на их взаимоотношения.
Спокон веков так бывает, что два сменяющихся и соприкасающихся поколения особенно тяжело переносят и меньше всего знают друг друга. Но многое в этих расхождениях и столкновениях между двумя поколениями покоится, как и вообще большинство конфликтов, на недоразумении.
Мысль, что Дефоссе, который обидел его в тот вечер и о котором он думал с горечью и негодованием, спит теперь крепким, здоровым сном человека, всегда и во всем испытывающего полное душевное удовлетворение, лишала сна Давиля. Между тем консул мог бы не испытывать этой горечи, так как тут он допускал ошибку. Не каждый, кто днем беспечно смеется и свободно разговаривает с людьми, спокойно спит и счастлив. Молодой Дефоссе не был лишь здоровым и беззаботным молодым человеком «нового типа», слишком рано созревшим и переполненным знаниями, счастливым созданием счастливой империи, каким часто представлял его Давиль. В эту ночь оба француза, каждый по-своему, мучились своей мукой, не будучи в состоянии как следует понять друг друга. Дефоссе тоже на свой лад платил дань новой среде и необычным условиям. Но хоть его средства борьбы были сильнее и их было больше, чем у Давиля, он тоже страдал от скуки и «боснийской тишины», чувствовал, как эта страна и жизнь в ней разъедают его, утомляют и стараются согнуть или сломать, чтобы таким образом сравнять с окружающим.
Ибо вовсе не легко и не просто быть брошенным на двадцать четвертом году жизни из Парижа в Травник, иметь желания и строить планы, идущие дальше и выше всего, что он видит, и быть вынужденным терпеливо ждать, тогда как все скованные силы и неудовлетворенные запросы молодости восстают и борются против такого ожидания.
Началось это еще в Сплите. Словно стягивался невидимый обруч: каждое дело требовало особого усилия, а человек не ощущал в. себе достаточно сил; каждый шаг был затруднен, каждое решение тормозилось, а выполнение его оставалось под вопросом; и за всем, как постоянная угроза, скрывались недоверие, нищета, несчастья. Таким предстал перед ним Восток.
Комендант гарнизона, предоставивший в его распоряжение плохонькую повозку (и то только до Синя), лошадей под багаж и четверых провожатых, был человек, отягощенный заботами, мрачный, прямо-таки зловещий. Несмотря на молодость, Дефоссе был знаком с этими чертами характера, укоренившимися вследствие длительных войн. Много лет подряд люди тащат на себе непосильный груз, каждый мучится по-своему; все не на своих местах, а потому только и думают, как бы перебросить
Дефоссе почувствовал это, лишь только неосмотрительно спросил, крепки ли рессоры у повозки и мягкое ли сиденье. Комендант неподвижно-холодным взглядом уставился на него, словно на пьяного.
– Я даю вам лучшее, что можно найти в этой дьявольской стране. Впрочем, у каждого, кто едет служить в Турцию, должна быть железная задница.
Не моргнув глазом, пристально и насмешливо глядя на него, молодой человек ответил:
– В инструкциях, которые я получил в Париже, это не значится.
Офицер, слегка прикусив губу, понял, что перед ним человек, который за словом в карман не полезет, но тут же, словно с облегчением, подхватил язвительное замечание:
– Ну, видите ли, сударь, и в наших инструкциях много чего не было. Это, знаете, вписывается позднее. На месте… – И офицер с ехидцей написал что-то в воздухе.
Напутствуемый столь желчным благословением, молодой человек двинулся сначала по пыльной ровной дороге, а потом за Сплитом по крутой и скалистой, все больше удаляясь от моря, от последних благоустроенных зданий и последнего культурного растения, чтобы по ту сторону скалистого гребня опуститься, словно в новое море, в Боснию, которая явилась для него первым крупным испытанием в жизни. Углубляясь все дальше в голые и дикие горы, он смотрел на покосившиеся хижины, на пастушек у дороги, затерянных между камнями и терновником, с прялками в руках; стада их совсем не было видно. И, глядя вокруг, Дефоссе задавал себе вопрос, самое ли это худшее, как человек, подвергающийся операции, ежеминутно спрашивает, самая ли это страшная боль, о которой ему говорили, или нужно ждать еще более сильной и тяжкой.
Все это были опасения и страхи, которые позволяет себе молодость. На самом деле Дефоссе был готов ко всему и знал, что все выдержит.
Когда после девяти миль пути он остановился на скалистом перевале над Клисом и окинул взглядом открывшиеся перед ним голые и глухие горы, серые утесы, словно обрызганные редкой дымчатой зеленью, на него повеяло незнакомой тишиной иного мира. Молодой человек весь передернулся от охватившей его дрожи, вызванной скорее тишиной и пустынностью просторов, чем свежим ветром, дувшим из ущелья. Он натянул плащ на плечи, плотнее уселся в седле и вступил в этот новый мир тишины и неизвестности. Впереди угадывалась Босния, безмолвная страна, в самом воздухе уже чуялось леденящее страдание, молчаливое и на первый взгляд беспричинное.
Благополучно миновали Синь и Ливно. На Купресском поле их внезапно застигла метель. Турок-проводник, ожидавший путников на границе, с большим трудом сумел доставить их до первого постоялого двора. Обессиленные и продрогшие, они так и повалились у очага, возле которого уже сидело несколько человек.
Дефоссе устал, прозяб и проголодался, но держался бодро, не забывая о впечатлении, какое он может произвести на незнакомых людей. Он освежил лицо духами и сделал несколько привычных гимнастических упражнений; окружающие украдкой поглядывали на него, как на человека, совершающего обряд своей веры. Только когда он занял свое место, один из сидевших у огня обратился к нему по-итальянски и сказал, что он монах монастыря в Гуча-Горе, зовут его Юлиан Пашалич и едет он по делам монастыря. Остальные были возчики.
Медленно подбирая итальянские слова, Дефоссе сообщил, кто он и куда едет. Едва заслышав: «Париж», «императорское французское генеральное консульство в Травнике», монах сразу замолчал; молодое лицо его с длинными щетинистыми усами и смеющимися из-под густых бровей, будто сквозь маску, глазами нахмурилось.
Какое-то мгновение они недоверчиво смотрели друг на друга, не произнося ни слова.
Монах был очень молод, но дороден, в черном толстом плаще, из-под которого виднелась темно-синяя антерия и кожаный пояс с оружием. Глядя на него, Дефоссе в недоумении спрашивал себя, возможно ли, чтобы это был священник, монах. А тот молча, в упор разглядывал высокого, красивого, румяного молодого иностранца со спокойным и беззаботным выражением лица и не скрывал своего негодования, услышав, из какой он страны и какое правительство его послало.