Травницкая хроника. Консульские времена
Шрифт:
Давилю было около сорока лет, а Дефоссе пошел двадцать четвертый год. В другие времена и при других обстоятельствах эта разница лет не играла бы особой роли. Но в бурные времена великих перемен и социальных потрясений между двумя поколениями образуется непреодолимая пропасть, разделяющая их на два различных мира.
Давиль помнил старый режим, хотя и был тогда ребенком, пережил революцию на всех ее этапах как свою личную судьбу, встретился с Первым консулом и примкнул к его режиму с рвением, в котором подавляемое сомнение смешивалось с безграничной верой.
Ему было лет двенадцать, когда, стоя в рядах других детей из буржуазных семей, он видел въезд Людовика XVI в родной город. Это событие произвело неизгладимое впечатление на ум и воображение мальчика, постоянно слышавшего дома, что вся семья, в сущности,
Лет десять спустя Давиль, в то время молодой корреспондент парижских газет, с такими же слезами и с таким же твердым и непоборимым комком в горле слушал, как Мирабо громил старый порядок с его злоупотреблениями.
Воодушевление молодого человека рождалось тем же источником, но направлено было совсем на другой предмет. Изменившись сам, Давиль очутился в совершенно изменившемся мире, куда его бросила революция, неудержимо увлекшая его вместе с сотней тысяч таких же, как и он, молодых людей. Казалось, что помолодел весь мир и что на земном шаре открываются широчайшие перспективы и неслыханные возможности. Все вдруг стало легким, понятным и простым, каждое усилие имело возвышенный смысл, каждый шаг и каждая мысль были полны сверхчеловеческим величием и достоинством. Дело шло уже не о королевской милости, выпадающей на долю ограниченного числа людей и семейств, а об излиянии божественной правды на все человечество. Вместе со всеми Давиль чувствовал опьянение от неосознанного счастья, какое охватывает обычно слабых людей, когда им удается найти единую и общепризнанную формулу, обещающую осуществление их потребностей и стремлений за счет потерь и гибели других и освобождающую в то же время от угрызений совести и ответственности.
И хотя он был одним из многочисленных корреспондентов, информировавших о заседаниях Учредительного собрания, молодому Давилю казалось, что его статьи, где он пересказывал речи знаменитых ораторов или описывал волнующие сцены патриотического и революционного воодушевления слушателей, имеют непреходящее мировое значение, а его инициалы, поставленные под этими статьями, представлялись ему в первое время двумя самыми высокими горными вершинами, недоступными для других. Ему казалось, что он пишет вовсе не парламентскую хронику, а собственными руками с титанической силой лепит душу человечества, как мягкую податливую глину.
Но и эти годы прошли, и он скорее, чем думал, разглядел изнанку революции, целиком его захватившей. Он помнил, как это началось.
Однажды утром, разбуженный криками толпы, он встал и настежь распахнул окно. И вдруг очутился лицом к лицу с отрубленной головой, бледной и окровавленной, покачивавшейся на конце копья санкюлота. В ту же минуту из его желудка, желудка человека, ведущего беспорядочный образ жизни, пустого со вчерашнего дня, по груди, а потом и по всему телу разлилось нечто страшное и болезненное, какая-то холодная и горькая жидкость. И с тех пор в течение ряда лет жизнь не переставала поить его напитком, к которому нельзя привыкнуть. Он продолжал ходить, жить, писать статьи и орать вместе с толпой, но уже страдая от внутренней раздвоенности, не желая в ней признаваться даже самому себе и до конца скрывая ее от других. А когда настал час, в который решался вопрос о жизни короля и судьбе королевства, когда надо было выбирать между горьким напитком революции, захватившей
В июне 1792 года – после первого вторжения повстанцев во дворец – в более умеренных кругах наступила сильная реакция и начался сбор подписей под адресом, выражавшим симпатию королю и королевскому дому. Увлеченный волной недовольства, насилием и беспорядками, молодой человек поборол свой страх, пренебрег осторожностью и поставил свою подпись рядом с двадцатью тысячами подписей парижских буржуа. Перед этим Давиль пережил такую внутреннюю борьбу, что ему казалось, будто его имя не затерялось среди двадцати тысяч других имен, по большей части громче и известнее его, а начертано огненными буквами на вечернем парижском небе. Тогда он почувствовал, как сильно может человек колебаться и раздваиваться, падать и снова подниматься в собственных глазах, одним словом, понял, сколь преходящи увлечения, как они беспорядочны и сложны и как дорого приходится за них расплачиваться, терзаясь раскаянием, когда они минуют.
Месяц спустя начались жестокие преследования и аресты подозрительных лиц и «недостойных граждан», главным образом из двадцати тысяч подписавших адрес. Чтобы спастись от ареста и как-то разрешить свои внутренние противоречия, молодой журналист Давиль отправился в качестве добровольца в пиренейскую армию на испанской границе.
Тут он убедился, что война, вещь жестокая и страшная, имеет все же и хорошие, целительные стороны. Здесь он узнал цену физическому напряжению, испытал себя в опасности, научился повиноваться и приказывать, видел страдание во всех его обличьях, но познал также прелесть дружбы и смысл дисциплины.
Прошло три года после первых крупных внутренних кризисов, и Давиль, окрепший и усмиренный военной жизнью, снова твердо стоял на ногах. Случай привел его в министерство иностранных дел, где царил тогда полный хаос, не было ни одного настоящего дипломата, и все, начиная от министра и кончая самым мелким чиновником, принуждены были с азов постигать искусство, бывшее привилегией людей старого режима. Когда министром был назначен Талейран, все ожило и зашевелилось. Опять-таки случайно Талейран обратил внимание на статьи молодого Давиля в «Moniteur» и взял его под свое покровительство.
И тогда перед Давилем, как и перед столькими потрясенными, слабыми духом людьми, измученными сомненьями и колебаниями, заблистала яркая и немеркнущая точка: молодой генерал Бонапарт, победитель в Италии и надежда всех тех, которые, подобно Давилю, искали средний путь между старым режимом и эмиграцией, с одной стороны, и революцией и террором – с другой. И назначенный по приказу Талейрана секретарем новой Цизальпинской республики, Давиль до своего отъезда к месту службы в Милан был принят генералом, пожелавшим лично передать ему указания для своего посланника, гражданина Труве.
Давиль, хорошо знакомый с братом Наполеона Люсьеном и им рекомендованный, в знак особого внимания был принят на квартире, после ужина.
Давиль очутился перед худощавым человеком с изнуренным бледным лицом и горящими глазами, но с холодным взглядом. Слушая его речи, умные и вместе с тем сердечные, смелые, ясные и увлекательные, раскрывающие невиданные горизонты, ради которых стоило жить и умереть, Давиль чувствовал, как все его колебания и сомнения исчезают. Все в мире успокаивается и становится понятным, всякая цель достижима и всякое усилие ценно и заранее благословенно. Разговор с этим необыкновенным человеком был целителен, как прикосновение чудотворца. Осадок минувших лет вдруг бесследно исчез, все погасшие восторги и мучительные сомнения приобретали свой смысл и оправдание. Этот удивительный человек указывал тот верный путь между крайностями и противоречиями, который Давиль, как и многие другие, уже столько лет жадно, но тщетно искал. И, покинув около полуночи квартиру генерала на улице Шантрен, новый секретарь Цизальпинской республики вдруг ощутил, что у него на глаза навертываются слезы, а в горле стоит тот самый твердый и непоборимый комок, который ребенком он ощущал при въезде Людовика XVI, а юношей – слушая революционные песни или речи Мирабо. У него выросли крылья, он был опьянен, и ему казалось, что кровь, стучавшая в груди и висках, бьется в унисон с мировым пульсом, биение которого он ощущал где-то высоко среди звезд.