Трепанация черепа
Шрифт:
— Смотри, кошелек! — раздалось над моей головой.
— Ом фустой, — сказал я разбитым ртом, но мне не поверили и дернули бумажник из раззявленного кармана куртки. Заинтересовавшись кошельком, сволочи потеряли к нам с Витей интерес и скрылись так же внезапно, как и нагрянули. Мы распрямились. Себя я не видел, но Витю было не узнать: черт лица не наблюдалось, а то, что условно назову физиономией, фиолетовело на глазах. Мы вышли в пивной зал.
— Пиво течет, — невозмутимо предостерег Витю поддатый доброхот и указал на сумку с разбитой банкой.
Наглядным примером наказанного своеволия под безучастными взглядами менее строптивых насельников питейного
Но сотрудники 47-го отделения милиции показали чудеса расторопности. Милиционеры и потерпевшие погрузились в два милицейских фургона и рванули к месту происшествия. Когда облава нагрянула в пивной зал, оказалось, что это быдло даже не потрудилось уйти, а потягивало пиво. Блеющую и вяло сопротивляющуюся шпану побросали в машины. По пути нас с Ковалем свозили в травмпункт, где наскоро сделали рентгеновские снимки черепов и вкатили по противостолбнячному уколу.
В милиции не было единства во мнении. Следователь-ястреб говорил: «Они подонки, нечего жалеть, их сажать надо». Голубь, напротив, приглашал нас в кабинет и сидел с отсутствующим видом, пока очередной подонок сулил нам золотые горы за мордобой. Пятеро из семерых были 73-го года, то есть годились нам в сыновья. Удивила и некоторая отвратительная интимность, наметившаяся в наших отношениях с хулиганами. Они вникали в подробности махаловки, доверительно сообщали, что дай они себе волю, вообще бы размазали по асфальту, так что непонятно, из-за чего весь сыр-бор. Такая короткость может существовать у гинеколога с пациенткой: раз уж туда заглянул, так чего миндальничать, выкать.
Через два часа этой мататы мы с Витей пошли, было, на попятный, только бы выйти на свежий воздух, но тут один милицейский чин в штатском малость переборщил. Он бросил походя (а мы в очередной раз сидели в коридоре), что бьется об заклад: даже и напиши мы заявления по форме, и раскрутись это дело, нас все равно купят. И дает он нам на все про все три недели. В его практике обсдач не было. И он заговорщицки отхлебнул «Фанты», сославшись на сухость во рту после дня космонавтики. Тут остатки ретивого взыграли в нас с Ковалем и мы в пику чину в штатском накатали потребные телеги.
Недели полторы я походил в черных очках, ссадины подживали, только еще с полгода дергалась кожа на темени. К тому времени, как нас стали таскать в районную прокуратуру к следователю Холодович, в головах наших выкристаллизовался гениальный апрельский тезис. Такой: раз судьба ублюдков в наших руках, сажать мы их не будем, как-никак мы данники абстрактного гуманизма. Брать с них откупное — тоже не годится, вроде мы назначаем, сколько стоит отоваривать нас по кумполу. Мы их будем бить рублем, но не в свою пользу, а в пользу бастующих шахтеров. Тогда как раз собирали средства для шахтерских семей. И мы изложили эту мысль следователю и недорослям. Больше нас не вызывали.
Аналогия с Иваном Ильичом не могла не прийти мне в болящую голову два с половиной года спустя, когда начались мои поликлиничные мытарства. В повести преуспевающий средний чиновник полез поправлять гардину, оступился, зашиб внутренности и — пожалуйста: помер. И здесь сходный случай. Тихо-мирно пошли апрельским утром с закадычным приятелем освежить утомленный мозг восемью литрами разбавленного пива, а в итоге мне — умирать. Из-за разыгравшегося замоскворецкого юношества.
К 1 сентября минувшего года мы воротились с дачи в Москву, и я зачастил в поликлинику на Аэропортовской и тогда же пошел работать.
В конце августа мне позвонила Наташа Молчанская и сказала, что в связи со смертью Лакшина все подвинулись и у них образовалась лишняя штатная единица. Вообще-то, продолжала она, место точь-в-точь под Гришу Дашевского, но он уже работает в РГГУ. Я перепугался, но Наташа меня успокоила: не понравится — уйдешь. И я пошел в «Иностранную литературу» для переговоров с Гришей Чхартишвили. Он встретил меня любезно и даже сказал, что они меня «очень ждут». Я честно признался, что, во-первых, знаю английский через пень-колоду, а во-вторых, знаком с иностранной литературой самым поверхностным образом. Ну, читал в детстве Дюма и Стендаля, в молодости Фолкнера и Сэлинджера, а этим летом корпел в электричке над Ортега-и-Гассетом, если, конечно, удавалось сесть. Он меня утешил, что от меня не эрудиции ждут, а умственной живости, свежих идей.
К этому времени с умственной живостью у меня дело обстояло так. Например, разговариваю я сквозь толщу мигрени с Татьяной Владимировной Ланиной о Марвелле в переводах Бродского, и она говорит мне что-то вразумительное, а я в разговоре преследую постороннюю цель: скрыть от Татьяны Владимировны, что ее собеседник — идиот. И моя сверхзадача: держать остатком памяти, кто такие Марвелл, Бродский, моя собеседница, и припомнить через силу хотя бы несколько глаголов и существительных русского языка, чтобы не молчать вовсе. Прилагательные уже роскошь. И смотреть строго между двумя Татьянами Владимировнами, чтобы расфокусированность моего взгляда не бросилась в глаза Татьяне Владимировне реальной и единственной. Потому что к этому времени все зримое обзавелось для меня близнецом. Тогда мне ничего не стоило с тарелкой супа в дрожащих руках пересечь буфетную у нас в подвале и снести стул-другой справа по борту. А дрожь в руках была уже не похмельной напастью, а постоянной спутницей. Сперва я отказался от любимой китайской авторучки с золотым пером, Лениного подарка. Потом не мог совладать и с простенькой шариковой, хоть и прижимал ее к листу до посинения фаланг. Потом и провести карандашом черту стало выше моих сил. Так я работал редактором.
А в свободное от работы время я прилежно наведывался в поликлинику к невропатологу Авроре Ионовне Пиковской. Я рассказывал ей о детских припадках и взрослой потасовке, излагал симптоматику. Она терпеливо выслушивала меня и давала направления к окулисту, на рентген черепа, к ухо-горлу-носу на проверку слуха и нюха. Прописала таблетки — проку не было. Записала на консультацию к профессору. Как-то в конце осени я столкнулся с Авророй Ионовной случайно в коридоре поликлиники и спросил:
— Вы забыли про меня?
— Нет, — сказала она. — С консультантами не можем об оплате договориться.
В середине декабря меня позвали на консультацию.
Это был форменный доктор Айболит, седенький, уютный. Его и звали-то, как гнома: Джано Николаевич. Отличник болезни, я сразу достал из портфеля энцефалограмму.
— А зачем мне ваша энцефалограмма, когда вы у меня есть? — улыбнулся Джано Николаевич и достал молоточек.
И сразу у меня отлегло от сердца, точно я не сорокалетний испитой мужик с сивой головой и собственноручно испохабленной жизнью, а пришел, как тридцать лет назад приходил с мамой вот к таким же профессорам вот с такими же молоточками. И все мне здесь было знакомо: и расспросы, и простукивание, и попадание вслепую указательным пальцем в кончик носа. Век бы не уходил. Но меня попросили посидеть в коридоре. А потом снова пригласили, и Джано Николаевич мне и говорит: