Трепанация черепа
Шрифт:
— Могу вас утешить: при пожаре Александрийской библиотеки сгорели почти все трагедии Еврипида. Но как же выросли в цене уцелевшие шесть!
И этого урока нам хватило. И потом почти двадцать лет — вплоть до горбачевской перестройки — ни я и никто из литераторов, знаемых, любимых или уважаемых мной, в эти Александрийские библиотеки носу не казал, близко к ним не подходил! Разве что Кенжеев, но у него это как-то обаятельно, непротивно получалось, потому что он даже не легок, а легок.
Я имею честь принадлежать, — и сейчас я не паясничаю, а говорю вполне серьезно, — действительно, имею честь принадлежать к кругу литераторов, раз и навсегда обуздавших в себе похоть печататься. Во всяком случае в советской печати.
Можно было быть занудой или весельчаком, трусом или смельчаком, скупердяем или бессребреником, пьяницей
Можно было быть кандидатом или доктором наук, сторожем, лифтером, архитектором, бойлерщиком, тунеядцем, разнорабочим, альфонсом; можно было врезать замки и глазки, пить эфедрин, курить анашу, колоться морфием, переводить с любого на любой, выдавать книги в библиотеке, но чувствовать себя советским пишущим неудачником было запрещено. Сам воздух такой неудачи был упразднен, и это, конечно, победа. Нытье, причиты, голошенье по печатному станку считались похабным жанром. Похабней могло быть только сотрудничество с госбезопасностью. Такой был монастырь, и такой, «чтоб ты знал, устав». Мы (второй раз подряд прибегну к помощи Айзенберга) не налегали из года в год на редакционную дверь, мы и не ввалились туда, когда ее внезапно распахнули, веселые и жалкие, как Бобчинский с Добчинским.
Я этого круга не идеализирую, для этого я слишком хорошо его знаю, и никому глаз не колю. Просто я оттуда родом и рассказываю о диковинных нравах и обычаях своей родины. Литература была для нас личным делом. На кухню, в сторожку, в бойлерную не помещались никакие абстрактные читатель, народ, страна. Некому было открывать глаза или вразумлять. Все всё и так знали. Гражданскому долгу, именно как внешнему долженствованию, просто неоткуда было взяться. И если кто писал антисоветчину, то по сердечной склонности. Меня поэтому так озадачил рассказ Евтушенко в коротичевском «Огоньке» о том, на какие уловки он шел, чем жертвовал, в какие двусмысленные отношения вступал с высокими партийными чинами, только б его не разлучали с читателем, позволяли открывать глаза. Совершенно непонятный мне склад души.
С Евтушенко у меня старинные и странные отношения, вернее их нет никаких, но они все равно странные и старинные.
Я нечаянно украл у жены Евтушенко тигрового боксера, сучку.
Смолоду у меня был особый дар: брать деньги у незнакомых людей. С отдачей, правда, так что я не стал аферистом и фотографии мои не развешивали на вокзалах и перекрестках с призывом «обезвредить преступника». А мог бы прославиться, безусловный талант имел к вымогательству.
Когда какая-нибудь компания пила день, другой, третий, пропивалась вчистую и начинала мрачнеть, но и разойтись не могла, я понимал, что пробил мой час, да и все, кто знал о моем даре, начинали поглядывать на меня с надеждой. Делалось так: я выходил на лестничную клетку, поднимался на лифте на верхний этаж (спускаться, оно легче) и начинал звонить по очереди во все квартиры подряд и стрелять денег — пятерку, десятку, четвертной — кто сколько может. Успех сопутствовал мне. Тут нужно чутье, поверхностное обаяние, чувство меры, а главное — правда в точных дозировках. Последнее, кстати, пригождается мне сейчас, когда я подался в прозаики.
Вот я звоню в дверь и еще ничего не знаю, но верю в свою звезду и жду прилива вдохновенной наглости. Кто мне отопрет? Хмурый семьянин в тренировочном костюме и шлепанцах на босу ногу? Тогда нужен мужественно-доверительный тон: мол, оба мы мужики и передряги эти нам знакомы. А если домохозяйка в халате и с руками в мыле по локоть оторвалась от стирки на неожиданный звонок? Тогда и тональность совсем другая и легенда чуть видоизменяется: эдакий миляга-студент неуклюже борется со смущением; просить ему внове, да вот нечем обмыть сданную сессию, диплом, курсовую. Метод понятен, да? Как ответил Витя Коваль, когда мы с «Альманахом» ездили на гастроли в Ярославль, на вопрос местной журналистки, сможет ли кто другой прочесть с эстрады его, Коваля, стихи?
— Сможет, если я его научу.
Так же и я отвечу, если какая журналистка заинтересуется моим уменьем.
Три правила попрошайничества следует затвердить назубок и уметь отбарабанить даже спросонья. Первое и главное: никогда не скрывай своей истинной цели; деньги ты берешь на спиртное. Не на цветы любимому учителю, не на такси — привезти на выходные бабушку из приюта, не на похороны лучшего друга. Трогательные благие намерения только вызовут подозрения в жульничестве, тем более что от тебя разит за версту. Второе: точно указывай номер квартиры, в которой ты пьянствуешь, это придает голосу убедительность. Точное число, реальное имя собственное вообще сообщает полуправде привкус полной правды. И наконец, обязательно верни долг, и лучше в срок, ты ведь не совсем потерял совесть.
Я объяснил, как умел, почему терпит фиаско слащавая ложь. А почему поражение ждет скупую на слова правду? Ну кто же даст даже засаленный рубль человеку, если тот скажет, что так мол и так, команда отщепенцев, художников от слова «худо», увязла в многодневном пьянстве, у всех осложнения с милицией и КГБ, не дайте пропасть? Я избрал золотую середину. Так и надо сочинять, чтобы тебе поверили на слово, дали денег вообще и Букера в частности. Как, кстати, его дают? Надо расспросить Лену Якович, чтобы не опростоволоситься на церемонии. Может быть, соискатели стоят в специальной храмине и на глазах у них черные повязки и у победителя ломают шпагу над головой? Премия английская, и вероятен приезд королевы или мятежной принцессы Дианы. Занавесь отклоняется, и ослепительная рука в перстнях и кольцах проскальзывает сквозь складки пунцового бархата. Как в дыму, валюсь я на колени, припадаю к прекрасной длани, но через миг она уже отнята, и только тяжесть перстня в горсти позволяет верить, что все это — явь!
То похмельное утро застало разношерстное общество в Переделкино на драматурговой даче. До этого я бывал на писательской стороне только однажды, совсем желторотым, когда Игорь Волгин водил университетскую литературную студию на экскурсию на дачи Пастернака и Чуковского.
Теперь все были помятые после вчерашнего, и что-то надо было предпринимать. Без обычного подъема, без веселой сумасшедшинки мы с Аркадием Пахомовым отправились на промысел. Надо сказать, что Аркадий тоже не без способностей к попрошайничеству, но на этом поприще мне он, конечно, не ровня. Ему не хватает гибкости, обаяние его несколько однообразно, он бывает груб с женщинами, а главное, ему не присущ дендизм высокопробного вымогателя. Хотя в вагонном зависании или в уличном кураже я ему в подметки не гожусь. Однажды они возвращались с Володей Сергиенко в метро с празднования Нового года. Аркадий своим примером увлек сонных пассажиров, и, спустя два-три перегона, человек пятьдесят грянули хоровую. Когда Пахомов внезапно вышел на своей остановке, вся ярость отходящих от морока людей обрушилась на Сергиенко.
Не веря в удачу, абы как, мы стали стучаться в писательские дачи. Нам открывали домочадцы, мы, калики перехожие, бубнили свои речевки, и всюду — от ворот поворот. Или они чувствовали нашу похмельную подавленность, или мужья-сочинители приучили домашних жить в поле вымысла, и голыми руками взять их было нельзя. Переругиваясь и валя вину друг на друга, мы зашли на очередной участок. Это оказалась дача Евтушенко. Секретарь, молодой да ранний, объяснил, что хозяин в отъезде, в деньгах отказал и вяло посоветовал зайти на соседний участок, к Межирову. Только на участке Межирова я заметил, что за нами увязалась молодая игручая боксерша в полоску. Она целовалась в прыжке и вообще была уморительна. Из-за угла дачи, толкая перед собой тачку с чем-то таким, показался хозяин. Я к этому поэту всегда относился хорошо, а одно время даже любил. Я не верю, что «Коммунисты, вперед!» — просто паровоз. Все горькое, что можно Межирову сказать, он и сам знает и сказал о себе, а от недавних строчек про американскую негритянскую церковь я завистливо облизнулся:
Все встают, как у нас в СССР говорят,
и поют, что бояться не надо
Ничего, ничего…
Мы выдохлись и вкратце объяснили свой приход. Межиров, заикаясь, ответил, что у него есть четвертной, но он последний и десять рублей нужно вернуть сегодня же, а остальные 15 можно и на днях. Мы поблагодарили и поспешили к магазину, отбиваясь от собачьих поцелуев, как две горничные от приставаний гимназиста.
Уже в совершенно другом настроении, воротив десятку, гремя и позвякивая содержимым холщовой сумки, мы пришли в драматурговы угодья. Репутация наша была спасена, а веселая боксерша бурей и натиском лобзаний сразу завоевала благорасположение собутыльников.