Трепет намерения
Шрифт:
— Тут вам не добродушные деревенские полисмены. Но стукну я несильно, только чтобы суметь ввести PSTX. Это вызовет реакцию, напоминающую сильное опьянение. Если от удара он потеряет сознание, то тем лучше—даже укола не почувствует. Придет в себя мертвецки пьяным, раздетым, и тут вы разуетесь и ударите его каблучком—обязательно сделайте это,—а потом…
— Потом я вышвырну его одежду в иллюминатор, что только усугубит его положение. И пистолет тоже выброшу.
Ей не терпелось поскорее начать операцию по совращению незнакомца.
— Вы красивая, соблазнительная, умная, смелая девушка,—изрек Хильер.—Я люблю вас. Где бы я ни был — в тюрьме, в лагере или в соляном карьере — я буду любить вас. Я буду любить вас даже тогда, когда в меня вопьются пули.
Слова его были нелепы. Нелепы, как сама любовь.
— Нет, вы вернетесь. Вы вернетесь, правда? Ответить Хильер не успел, поскольку дверь отворилась и на пороге появился Алан. Вид у него был весьма унылый.
— Ничего
— Сомневаюсь, что русские мальчишки носят смокинги.
— Я старался, как мог!—с обидой воскликнул Алан.—Просто я никогда такими вещами не занимался. Простите.
— Ничего,—ласково сказал Хильер,—Но теперь, надеюсь, ты понял, что в жизни еще есть чему поучиться. Что же, придется за дело взяться нам с Кларой.
— Я собираюсь на берег,—сказал Алан.—К пирсу уже подогнали большой туристский автобус.—Он замолчал, ожидая так и не последовавших советов проявлять
осторожность.—Я буду осторожен,—проговорил он не слишком уверенно.
— Акт второй!—провозгласил Хильер.—Смена декораций. Сцена прежняя, Я выброшу ваши секс-книжки в иллюминатор. Не то кто-нибудь впоследствии станет утверждать, будто вы были с ним заодно.
Вот и пришло время, когда Хильер мог выказать нежность к продолжению Клары —ее каюте. Но прежде он показал язык ее книжкам, собрал их в кучу и вывалил во тьму, простиравшуюся за правым бортом. Неграмотное море приняло их с безразличием нацистских костров. Затем он начал на цыпочках кружить по каюте, поглаживая лицо и руки Клариной массажной щеткой (колючие мужские поцелуи, но приходится обходиться ими), вдыхая благоухание ее кремов, румян и чересчур «взрослых» духов. Он попытался задушиться лежавшими на стуле чулками цвета вороненой стали и в то же время ловил губами чуть влажноватые ступни. Девятый размер. Он застыл в нерешительности: то ли зарыться лицом в ее белье, лежавшее в выдвижном ящике, то ли набрать воды в видневшуюся под кроватью туфельку (четвертый размер) и сделать из нее глоток. Но война требует хладнокровия. Любовь должна на время превратиться из трепета пальца на спусковом крючке в призыв военного плаката. Пора в шкаф.
Он втиснулся между ее платьями. Будучи проявлениями ее внешнего, публичного «я», они не возбуждали его в той же мере, как то, что прикасалось к ее коже, нежило, увлажняло и наполняло ароматами. И тем не менее, он целовал кромки ее невидимых платьев и—нисколько тому не удивляясь—молился ей, богине, представавшей миру в этих многочисленных изменчивых обличьях, а не дьяволице мисс Деви, похотью истерзавшей его нервы и оставившей их обвисшими и алчущими—терзали их до состояния святости—более возвышенных раздражителей. Дверца шкафа была закрыта неплотно, и сквозь бесконечно малую—прямо-таки в математическом смысле!—щель он видел точно такую же койку, как ту, на которой выстрадал упоительные дравидские наслаждения. На ней он вообразил сидящую в позе лотоса многорукую мисс Деви и вознес благодарения очищающему пламени, сквозь которое лежал его путь к Божественному виденью. Но он постарался, чтобы мисс Деви исчезла до того, как, обретя человеческое естество, она зовуще уляжется на покрывало.
Время шло, и Хильер думал о том, имел ли он право вовлекать солнцеподобную Клару в это—пускай притворное—распутство. Между тем никакие ухищрения многопытной соблазнительницы не волнуют кровь так, как очевидная неискушенность неумело выдающей себя за таковую. Тот, кого она приведет,—несомненно мерзавец и заслуживает своей участи. Хильер размышлял о любви, о том, догадываются ли женщины, как мучаются обижающие их мужчины. Трубадуры и альфонсы залапали все слова, низвели физическую любовь до животного соития. Овладевая телом любимой, ощущаешь себя в борделе. Половой акт не превращается в возвышенное таинство, подобно пресуществлению хлеба во время причастия. Вы можете за завтраком набить рот хлебом и, плюясь крошками, рассуждать о проповеди, однако незадолго до того, отнюдь не для утоления голода, вы клали в рот пресную облатку и бормотали: «Господь Бог мой…» И вы верили, что вас слышат. А в любви вы завтракаете и причащаетесь одновременно и не способны—даже в момент Откровения—воскликнуть: «Госпожа Богиня моя!». А если и воскликнете, то твердо зная, что услышать вас некому.
Зажатый между благоухающими платьями, Хильер почувствовал, что у него немеет тело. Он приоткрыл дверь и собрался было размять конечности, как вдруг из коридора послышались приближающиеся шаги. Он снова втиснулся в набитый шкаф (рот набит хлебом) и буквально услышал, как застучало—не в ногу с шагами—сердце. Дверь отворилась и: Господь Бог мой!—как она чертовски ловко все проделала! Перед Хильером предстала угрюмая милицейская форма, матово поблескивающая кобура, сапоги и—дробящееся на десятки частей, как в глазке стробоскопа, ее усыпанное серебряными блестками платье. Сколько еще это терпеть? Надо, чтобы он снял ремень с кобурой, но сумеет ли она заставить ею расстегнуть пряжку сейчас, пока грубые милицейские лапы не начали ее тискать? Изображение дробилось но звук был отчетливым: хриплое «Razdyevaysya . .. Razdyevaysya …». Хильер чуть приоткрыл дверцу,—то, что он увидел, было уже чересчур: разрываемое на плече платье, славянское насилие над Западом, толстая красная шея, поросшая грубой щетиной, чин. («Черт подери, выбрала кого надо!»—отметил он про себя, глядя на знаки отличия; точное звание он припомнить не мог, но не сомневался, что оно выше лейтенанта. Тупая морда предстала в профиль, и при виде нескольких рядов орденских ленточек Хильер почувствовал презрение к тому, кто так отклонился от своих служебных обязанностей; в то же время он был рад, что русский оказался нормальным человеком, способным на подобные отклонения, но тут же с ненавистью заметил, как тот похотливо—вполне по-человечьи—оскалил покрытые камнем и золотом зубы и заурчал, предвкушая невыносимую для Хильера профанацию. Растрепанная, будто после ночи насильного блуда, она взглянула поверх нависшего над ней плеча на спасительный шкаф. Хильер на мгновение выглянул и выразительно кивнул на кобуру. Клара сразу начала стаскивать с русского китель; тот осклабился, пробормотал «Da,yadolzhenrazdyet'sya », встал с Клары, сбросил ремень на пол и принялся неуклюже расстегивать пуговицы. Взглянув на девушку, он снова приказал: «Razdyevaysya … razdyevaysya …» «Этот глагол ей следует запомнить»,—мелькнуло в голове у скрючившегося в шкафу Хильера. Русский, оставшись в рубашке, полез на Клару, по-борцовски растопырив пальцы, и Хильер решил, что время пришло.
«Nuka,svinyah,vstavay »,—сказал он, направляя на него пистолет (мощный милицейский «Tigr», одна из последних моделей) и снимая его с тугого предохранителя. Все как тогда, с Westdeutsche Teufel, хотя язык на этот раз более приятный. Русский медленно поднялся, у него, кажется, даже мелькнула мысль попробовать защититься Кларой. Но Хильер, сделав шаг в сторону, гаркнул, чтобы «вонючий кобель» уткнулся «харей и пузом» в «shkaf ». Тот, мрачно ворча и сплевывая, повиновался, однако в его довольно красивых карих глазах угадывалось некоторое удовлетворение: все-таки поймали его не где-нибудь, а в дамском будуаре (символ буржуазности не хуже виски или джаза). «Больно не будет»,—ласково произнес Хильер по-русски и врезал рукояткой пистолета по коротко остриженному затылку. К его удивлению, это не возымело никаких последствий. Хильер ударил сильнее. Русский попытался обнять шкаф и под мелодичный аккомпанемент, извлекаемый восемью ногтями из его боковых панелей, медленно осел.
Хильер повернулся к Кларе. Его душило негодование, к которому примешивалось мерзостное возбуждение: все плечо и часть правой груди были обнажены. Клара уже успела оправиться от испуга.
— Милая,—выдохнул Хильер.—Я куплю вам новое платье. Обещаю.
— Вы его слабо ударили,—сказала Клара.—Смотрите.
Лежавший ничком русский уперся рукой в пол и, постанывая, попытался приподняться. Хильер снова ударил, на этот раз почти что ласково, и удовлетворенно вздохнувшая жертва затихла.
— Надеюсь, вы еще не раз увидите, как я одеваюсь,—сказал Хильер.—Причем в свою одежду. Помогите, пожалуйста, натянуть сапоги. Великоваты, но ничего.
Хильер поднял брюки. В них обнаружились залатанные кальсоны, вызвавшие в нем прилив сострадания. Хильер, пыхтя, натянул на себя униформу.
— Как я смотрюсь?
— Умоляю, будьте осторожны.
— Так, теперь ремень. Где фуражка? А, прямо возле двери повесил. Чувствовал себя как дома.
Брюки оказались широковатыми, но под кителем это будет незаметно.
— Я бы что-нибудь подложил,—сказал Хильер.
Он засунул под китель банное полотенце Клары.
— Вот так.
Он достал из кармашка халата наполненный шприц, пустил в воздух тонкую струйку и вонзил иглу глубоко в предплечье своей жертвы. По волосатой руке заструился тоненький ручеек. И вдруг, к их общему изумлению, русский пришел в себя. Произошло это внезапно, как после поцелуя феи. Он очнулся совершенно пьяным, захлопал глазами, облизнул губы и расплылся в улыбке. Хильер удивленно вслушивался в монолог раскрепощенного русского подсознания: «Батя в кровати мамаша пригрелась замело все говорю самовар-то пустой Юрке в рыло заехали Лукерья в рев слезы мерзнут дай холодного свекольника». Он с умилением посмотрел на Хильера и попробовал приподняться. И тут Хильера осенило.